Ревность, ярость и боль пополам с похмельем пудовой гирей обрушились на меня. Одновременно вспомнились подробности вечернего разговора с Яной. Дверь в супружескую спальню в самом конце коридора была распахнута настежь. Я крадучись направился туда. Ванда тихо сопела в трубку. Спальня была пуста. На кровати, идеально заправленной и накрытой итальянским покрывалом с якобы флорентийскими узорами и золотыми кистями, белел лист бумаги. Прилежной школьной прописью там было выведено:
«Вернусь позже. Твоя Я.».
Яна обожала оставлять мне записки, подписанные одной буквой. Информации они обычно не несли и констатировали очевидное – «я ушла» или «увидимся вечером». Делалось это по рекомендации её многоопытной мамаши, или Яна интуитивно пыталась письменными артефактами закрепиться в моём материальном мире, судить не берусь. От её почерка меня тошнило, он был точной копией почерка Людки Хохловой, моей соседки по парте, круглой отличницы и безнадёжной толстушки, по уши влюблённой в меня. Я смял лист в тугой комок и зажал в кулаке.
– Приходи немедленно! – хрипло крикнул в трубку. – Немедленно! Сюда! Ко мне!
– А тетёрка? – осторожно спросила Ванда.
– Всё! Нету больше тетёрки! Хана тетёрке!
От нетерпения я чуть не сошёл с ума. Метался по квартире, пинал мебель, потом прыгнул под душ, где пытался побриться. Под конец распахнул входную дверь и стал ждать.
Те жаркие сцены из романтических кинофильмов, когда влюблённые кидаются друг на друга и начинают лихорадочно целоваться, непременно хватая друг друга за щёки и расстёгивая одновременно пуговицы на груди и ниже, всегда вызывали у меня улыбку. Ванда шарахнула железной дверью лифта, ворвалась в прихожую; эхо ещё гулко металось меж лестничных клеток, а мы уже барахтались на полу прихожей, хватая друг друга за щёки, целуясь и путаясь в одежде.
– Ты с ним… С ним… Да? – задыхался я, стаскивая с неё трусы. – Правду скажи! Он тебя…
– Нет-нет-нет, милый! Ты что? Ты с ума сошёл!
– Правду… правду скажи!
Ванда изогнулась подо мной и впилась зубами в шею. Ногой она сшибла подставку для зонтов. Бабкины трости и палки, пляжные зонтики и зонты от дождя с грохотом рухнули на пол.
– Никогда… не ври… мне! – Я пытался целовать всё сразу – губы, шею, грудь. – Умоляю!
– Я не вру, милый! Как ты мог такое… такое подумать? – Она впилась ногтями в мои ягодицы. – Всего один раз… И то сзади… Я даже не кончила. Я раком вообще крайне редко кончаю.
Её признание значения уже не имело: вместо слов из меня вырывался хрип и рык, вместо мыслей в мозгу надувались и весело лопались огненные шары; мироздание сжалась в жарко пульсирующую вселенную, такую исполнительную, такую крошечную и уютную, но так восхитительно скроенную – я был счастлив. Ради этого стоило жить, ради этого не жалко было и умереть.
Внезапно Ванда замерла, точно кто-то её выключил. Я сбился с ритма, её глаза – удивление пополам с ужасом – смотрели не на меня. Первое, что я увидел, повернувшись, были рубиновые туфли на золотой шпильке, которые прошлым маем я сам покупал в Амстердаме на Кальвер-страат. Выше были ноги, ещё выше – всё остальное. В руке Яна держала ключи. Входная дверь за ней была распахнута. С лестничной клетки тянуло сырыми окурками и подгоревшим луком.
Лицо Яны было белым, я не мог представить, что человек в состоянии бледнеть до такой степени. Она кусала верхнюю губу, совсем как тогда в больнице на Кипре. В голову втекла крайне неуместная мысль – а она ведь красивая баба, твоя жена. Ванда подо мной лежала не дыша, должно быть в надежде остаться незамеченной. Нелепость положения усугублялась фактом, что мы продолжали находиться в состоянии совокупления: мой безмозглый фаллос очевидно надеялся на окончание увлекательного процесса.
Немая сцена, длившаяся как минимум лет сто, наконец завершилась. Яна сделала шаг вперёд, застыла, неуверенно развернулась и, покачиваясь, как после нокаута, медленно вышла из квартиры. Через открытую дверь я видел, как пришёл лифт и она поехала вниз. Старая лифтовая лебёдка натужно трещала железными шестернями, наш лифт был старше меня. В центральном подъезде год назад такие лифты поменяли на новые, финские, с раздвижными дверями. До нас, увы, дело не дошло – подрядчик украл все деньги и скрылся. Лифт дополз до первого этажа, звякнула железная дверь, эхо неохотно откликнулось. Потом всё стихло.
К своему изумлению, я ощутил, как Ванда мягко подалась вперёд, едва слышно простонала и, положив ладони на мои ягодицы, властно прижала меня к себе. Моя лобковая кость упёрлась в её лобок. Мы рисовали человеческий скелет весь третий курс, и я до сих пор помню все нюансы. К слову, лобковая кость состоит из двух костей, которые похожи на маску, что надевал певец Георг Оттс в оперетте «Принцесса цирка».
Моя покойная бабушка обожала Георга Оттса, он ей нравился не только как певец-баритон, но и как мужчина. Каждый раз, когда артист появлялся в телевизоре, бабка млела и как бы между прочим роняла, что знакома с Георгом лично: певца действительно представили ей в антракте одного из кремлёвских концертов, и он даже поцеловал бабушке руку. Из теноров она признавала Сергея Лемешева. А вот Козловского терпеть не могла.
Ванда. Ради неё я мог убить человека. Любого. Не спрашивая и не раздумывая. Понимаю, звучит банально. Пошло звучит и даже глупо.
Попытаюсь объяснить, и в первую очередь самому себе: состояние моё можно классифицировать только как помешательство. Квинтэссенцией безумия являлось полное отрицание себя не только как существа мыслящего, но и как животного – у меня атрофировались самые рудиментарные рефлексы. И в первую очередь рефлекс самосохранения.
Но это на поверхности. А вот если копнуть поглубже, то выяснялось, что всё безоглядное самопожертвование являлось не более чем эгоизмом, причём эгоизмом самого изощрённого фасона. Да, я бросал себя на алтарь, но жертва стоила того: просто быть рядом с Вандой ввергало меня в такой экстаз, что жизнь без неё казалось не только пустой, но элементарно бессмысленной. Если бы Ванда исчезла, то я, скорее всего, наложил на себя руки. Думаю, утопился бы. Остальные способы выглядят неопрятно или болезненно.
Вселенная влюблённого примитивна, как рисунок пятилетнего ребёнка: солнце с палками лучей, облако, труба, чёрный дым. Пара галок. Мой личный мирок представлялся мне примерно столь же незатейливо: пункт первый – Яна пакует чемодан и перемещается к своей мамаше в Жуковский; пункт второй – Ванда уходит от мужа и перебирается ко мне; пункт третий – мы начинаем блаженную жизнь, состоящую преимущественно из мёда, роз и бесконечных оргазмов.
Телефонный звонок, прозвучавший этим вечером около восьми, внёс существенные коррективы в контурную карту моего частного Эдема.
– Слушаю? – произнёс я в трубку.
– И правильно делаешь, – отозвался мужской голос. – Слушай, и слушай внимательно. Не хочу звучать мелодраматично, но от этого зависит твоя жизнь. И жизнь Ванды. Но насчёт неё я пока ещё не решил.
– Кто это? – вяло спросил я.
Вопрос был риторический, ответ на него я знал.
– Бунич.
Я опустился на корточки, дотянулся до сигарет. Муторная тяжесть, как перед школьной дракой, накатила и застряла в районе солнечного сплетения.
– Где Ванда? – выдавил я.
– Я бы на твоём… – Он начал, но осёкся, после спросил: – Ты что, её любишь?
Он спросил насмешливо и очень простодушно, почти наивно.
– Да, – буркнул я. – Люблю. Я её люблю.
В мембране телефона повисла тишина. Сквозь едва различимый шелест и шорох мне было слышно, как он дышит на том конце. Спокойно, мерно, точно спящий. Я прикурил, глубоко вдохнул дым. Голова мягко поплыла, я затянулся ещё раз. Кончик сигареты мелко дёргался. Сизая нитка дыма дёргалась вместе с ним. Что со мной? Я ведь ждал этого разговора – жаждал! Воображал и даже репетировал – хлёсткие фразы, жгучий сарказм, убийственная ирония. Бунич вился волчком в пыли – жалкий, трусливый, ничтожный, – я хлестал его снова и снова. Бил в кровь, бил до полусмерти. И не только за Ванду, не только за себя – сам факт его существования на одной орбите со мной был оскорбителен и невозможен, он попросту противоречил здравому смыслу. Шёл вразрез самому принципу устройства Вселенной. Каким образом выскочка и проныра, челябинская урла, липовый ветеран… по какому такому праву это существо обитает в нашем доме? Доме Галины Улановой и Клары Лучко, Михаила Жарова и Василия Аксёнова. В доме моей бабки, в конце концов!
Разумеется, эта мразь существовала всегда – все эти дельцы и махинаторы: завскладом и начальник овощной базы, директор комиссионки и его коллега со станции техобслуживания, вороватая буфетчица, ловкий мясник и жуликоватый автослесарь, – они непременным фоном присутствовали и раньше. И никого особо не удивляли их дачи, и «Волги», и чешским хрусталём забитые квартиры, и норковые шубы боярских покроев, и лучистые караты на каждом пальце – да, им позволяли воровать, но с условием соблюдения правил игры, главным из которых было: знай свой шесток!
Будь скромен и вежлив и никогда не высовывайся; ты можешь отдыхать в «Жемчужине» в соседнем номере с Ширвиндтом, но ты не Александр Ширвиндт; у тебя точно такая же дублёнка, как у Глазунова, но ты не Илья Глазунов; ты можешь ужинать в «Славянском базаре» по соседству с Сенкевичем, но ты не Юрий Сенкевич. И сколько бы ты денег ни украл, сколько бы золота на себя ни повесил, даже за все сокровища мира ты ни на миллиметр не сможешь подняться выше уровня, разрешённого тебе. Ты – криминальный мусор. Ты – пена общества. Ты – вор. И ты жируешь лишь с нашего позволения. Поэтому будь паинькой.
– Любовь, значит, – задумчиво, с ноткой иронии, проговорил Бунич наконец. – Значит так.
– Именно так!
– Угу… Так, значит.
Он говорил спокойно, почти лениво, почти ласково – так обычно говорят, когда хотят заманить в ловушку: мальчик, ты хочешь прокатиться на шарабане и получить пакетик леденцов? Меня немного раздражало отсутствие провинциального говорка, как мило было сейчас бы услышать пару слов по фене или матерное косноязычие пролетарской окраины. Только сейчас я вспомнил, что он юрист. Военный, но всё-таки юрист.