Я выставил патроны в линейку на полу. Все пять золотистых цилиндриков стояли шеренгой, точно отряд рыцарей-лилипутов. В детстве мы лепили рыцарей из пластилина, а после одевали их в латы, сделанные из тончайшей жести тюбиков зубной пасты. Вы должно быть не знаете, что изнанка тюбиков напоминает золотую фольгу, и нужно просто разрезать пустой тюбик, тщательно смыть остатки пасты, а после ножницами вырезать доспехи и шлем. От рыцарской армии тянуло «Поморином», мятным «Жемчугом» и детской пастой «Земляника».
Мне всю жизнь везло. Даже до рождения. Удача стала составной частью моей биографии и моего генетического кода. Непременным элементом моей анатомии, вроде пары рук и пары глаз. Дар, к которому привыкаешь настолько, что перестаёшь обращать на него внимание. Тут удача похожа на деньги. Их тоже замечаешь, только когда бумажник пуст. Но это уже банальщина.
Успехи воспринимались без восторгов. Мне и в голову не приходило, что может сложиться как-то иначе. Да и кому отдать приз, если не мне? Справедливости ради замечу, я действительно неплохой художник. Но сколько других, гораздо талантливее меня, сдохли в нищете, повесились, застрелились, умерли от чахотки, сифилиса или отравления свинцом, содержащимся в белилах масляной краски.
Элемент везения в искусстве весом и значителен. Измерить его невозможно, поскольку те из нас, кому не выпала удача, погребены в общих могилах по обочинам всемирной истории искусства. В лучшем случае к тебе прилеплен ярлык «неизвестный мастер такого-то века», в худшем – от тебя не осталось даже пыли.
Судьба удачливого Пикассо уникальна и является вопиющим исключением. Уверен, Бог придумал Пабло, чтобы поиздеваться над остальными художниками: эй, ребята, да-да, вы, непризнанные гении, подыхающие от голода и чахотки по нищим мансардам, поглядите-ка на этого парня – дожил почти до ста лет, кстати, дожил без хворей и недугов, хоть курил и пил всю жизнь без оглядки, переспал с армией красавиц, всегда при славе и деньгах, картины висят в лучших музеях мира – вот каким должен быть настоящий художник!
Пьяный в лоск Джексон Поллак въехал в фонарный столб, прихватив на тот свет своего приятеля и покалечив подружку. Рафаэль умер в постели с любовницей накануне своего дня рождения – ещё бы чуть-чуть, и ему исполнилось тридцать восемь. Беременная любовница Модильяни выбросилась на мостовую с пятого этажа в день смерти Амадео, ему тоже не было сорока, умирал он долго и мучительно от комбинации чахотки, алкоголизма и отравления свинцом – беспечный художник использовал столовый нож вместо мастехина, счищая краску с палитры, а после тем же ножом намазывал масло на хлеб.
Последний десяток лет Сальватора Дали стали сущим адом: он наполовину ослеп, после его разбил паралич, с жуткими ожогами его вытащили из горящего дома. Под конец он сошёл с ума.
Последней картиной Ван Гога стал пейзаж с воронами над ржаным полем. Я был там – видел и поле, и ворон. Именно на том поле Винсент выстрелил себе в живот из револьвера. Умирал он двое суток. В кармане нашли записку брату: «Надеюсь, моя смерть поможет тебе в продаже моих картин. За мёртвых платят гораздо больше».
Концепция «русской рулетки» – не водки, а игры, – если, конечно, латентную страсть к суициду можно назвать игрой, никогда особо не занимала меня. Никогда раньше не занимала – точнее будет так. Неожиданно здесь и сейчас, в убогой квартире безнадёжно люмпенского района, у меня под рукой оказались пистолет с барабаном и пять патронов.
Вода хлестала из крана, свет безжалостно слепил, в пьяном мозгу сумрачной тенью густело предчувствие какого-то важного откровения. Я взял один патрон и вставил его в барабан.
Жизнь представляется нам путаницей случайностей лишь потому, что мы не можем или не желаем видеть логики событий. Или боимся? Ведь если разглядеть символы и знаки, осознать гармонию хитросплетений узоров судьбы, покорно принять неизбежность грядущего – не сопротивляясь, принять, а с радостью, – что может быть счастливей и почётней, чем стать частицей величественного замысла гениального творца? Стать фрагментом божественного полотна, вроде того ангела, вписанного юным Леонардо в полотно Вероккио.
Каждый настоящий художник всего лишь инструмент в руках верховного творца. Не мешать ему – вот главное правило. Это потом в интервью ты можешь врать про свою интуицию или вдохновение, наедине с собой художник осознаёт свою ничтожность. Ты – всего лишь скрипка в руках Паганини. И единственное, что зависит от тебя, – шлифовать ремесло: ты можешь стать виолой Страдивари, а можешь остаться фанерой из магазина «Культтовары» за двадцать три рубля пятнадцать копеек. Безусловно, Паганини может сыграть и на фанере, но кто сумеет оценить это пиликанье?
Я защёлкнул барабан и крутанул его ладонью. Точно так же, как Терлецкий тогда на кухне. Тогда? Сто лет назад, тысячу? В другой жизни? Револьвер тускло сиял воронёной сталью, он был убийственно изящен и надменно красив. Удобно – почти уютно – рукоятка устроилась в ладони, мой указательный палец проскользнул и сам лёг на спусковой крючок. Гармония момента поразила меня. Точно кто-то могущественный показал мне устройство Вселенной. И пусть я не понял, но зато интуитивно ощутил идеальность механики и величие замысла. Так меня, шестилетнего, поразила золотая внутренность дедовских карманных часов, когда мне удалось наконец вскрыть их столовым ножом.
Всё правильно – и бояться тут нечего. Нервная весёлость распирала меня, я поднял руку и приставил ствол к виску. Металл оказался неожиданно тёплым. Всё правильно – нужно всего лишь нажать на спусковой крючок и получить доказательство. Заверенный сертификат. Документальное подтверждение того факта, что удача по-прежнему на моей стороне.
Информация о предсмертном показе клипов из твоей жизни в режиме ускоренной перемотки, разумеется, оказалась враньём. Никакого кино мне напоследок не показали. Голова была лёгкая и пустая, как недорогой глобус. А вот тело, напротив, напоминало мешок с мокрым песком. Единственное, о чём я думал, прежде чем спустить курок, была мысль о воде, хлеставшей из крана. Но вставать было лень, к тому же на первом этаже отсутствовала опасность залить соседей снизу.
Неожиданно, перекрывая шум воды, раздался стук. Стучали в дверь. Стучали громко и требовательно. Я вскочил, больно стукнулся плечом об угол раковины. Стук повторился снова. Я выглянул из ванной. Теперь в дверь долбили ногами. Я бы не удивился, услышав лай овчарок и хлёсткие немецкие команды – с такой страстью обычно колотят в дверь ребята из гестапо.
Приблизился к двери и растерянно застыл: покушение на себя представлялось мне несколько иначе – тише и интеллигентней, что ли. Перчатки и отмычки, чёрные очки, снайперы с глушителями в кустах.
– Кто? – грозно крикнул я. – Кто там?
Вжался спиной в стену на случай, если киллеры будут стрелять сквозь дверь. Вместо выстрелов услышал злой крик:
– Господи! Да открывай ты!
Ванда ворвалась в прихожую. Набросилась, целуя всё подряд – глаза, щёки, губы, лоб, – она больно тыкалась носом мне в лицо; за один её запах, за эту божественную горечь – смесь роз, водки и сигарет – можно было продать душу. Боже, как сумел я прожить эти дни без неё! Боль, ужас и отчаяние, точно на волосок от виска просвистела летящая глыба и только сейчас пришло осознание смерти. Как мне удалось уцелеть?
– Я чуть не сдохла без тебя. – Она стонала, сжимая мои щёки до боли. – Как же я ненавижу тебя!
Она рвала мои пуговицы с мясом, страстно трещала ткань. Мы завалились на пол. Путаясь в чём-то прочно капроновом и эластичном, я пытался добраться до живой кожи. С хрипами и стонами, мы возились, подобно греческим борцам. Она царапала мне спину, цеплялась ногтями, точно боясь сорваться в пропасть. Наконец моя рука нашарила горячее, Ванда охотно подалась ближе. Она раскинула ноги, гулко стукнув каблуком в фанерную дверь ванной комнаты.
– Ну где же?! – прорычала мне лицо. – Ну?
– Вот… – выдохнул я.
Она громко вскрикнула и впилась зубами в плечо. Я тоже вскрикнул, но не только от боли: дистанция из ада в рай оказалась короче одного вздоха. Зелёные бесы обернулись золотистыми купидонами, ржавый скрежет взвился из туманной бездны торжественным до-мажором кафедрального собора, в пробоину серого железобетона брызнула берлинская лазурь – ярко, звонко, радостно.
Боль – не смерть, да и смерть – какой пустяк. Сущая ерунда. За один глоток эликсира вечности можно отдать все сокровища мира. Мы пили жадно – как спасённые после кораблекрушения, как смертники, помилованные в утро казни, как дети в бреду, как уцелевшие гладиаторы, как пехотинцы после штыковой атаки. И если высший миг бескорыстной страсти не есть соприкосновение с бессмертием, то что тогда? Миг, когда мы равны богам. Миг безвременья. Миг абсолютной свободы.
В процессе нам всё-таки удалось раздеть друг друга, особенно сопротивлялись её рубиновые ботфорты, сшитые из тугой кожи какого-то экзотического гада и натянутые до самых ляжек. Ни застёжек, ни молний – как чулок. Меняя позы и придумав на ходу парочку новых, мы осьминогом вползли в комнату и завершили акт на сиротской кушетке.
Смолкли стоны, крики, визг и хохот – на Ванду иногда в момент оргазма находит хохотун, первый раз я даже испугался, теперь ничего, даже нравится, – мы лежали на жёстком матрасе, и я ждал, когда соседи начнут долбить в стену. Сумрачный свет уличного фонаря светился сизыми лужами по полу. Из кустов за окном посвистывал если не соловей, то кто-то очень даровитый.
– Это что… – прошептала она.
– Соловей… должно быть, – тихо отозвался я, ленивым пальцем чертя круги в окрестностях её соска.
– Нет, – нежно спросила Ванда. – Вот это?
Она подняла руку, в ней был револьвер. Для дочки мента этот вопрос явно попадал в категорию риторических. Ванда приподнялась на локте, чтобы видеть моё лицо.
– И ты знаешь как?
Я ухмыльнулся.
– Я серьёзно, – повторила она почти зло.