Бунич покрутил над головой ладонью, очевидно изображая сирену.
– Ты знаешь сколько я в месяц делаю? Сколько у меня точек по городу? По стране? Знаешь? Я не про ларьки, про магазины говорю! – Бунич азартно вскинул руки. – У меня бизнес-клуб на Таганке, с кабаком и дискотекой, сауна с бассейном – массажистки, шлюхи, все дела! Членство – десять косарей зеленью, понял? – Он говорил всё громче, распаляясь и входя в раж.
– В вашей сраной высотке целый этаж купил – ты понял? Тебе-то твоя хаза на халяву досталась от старухи – я всё про тебя знаю, всё! Тебе на халяву, а я купил! Вытащил башли – и купил!
Бунич пнул другую пачку купюр, стянутую резинкой в тугой рулон. Как мячик, рулон отскочил от стены. Я проследил взглядом траекторию полёта и наткнулся взглядом на ручку револьвера. Пистолет лежал под кушеткой. Бунич его пока не заметил.
– Там раньше дважды герой жил, – выкрикнул он, – конструктор реактивных двигателей, академик, лауреат! А в другой – певица оперная! Контральто, сука, солистка Большого театра! Ты понял? А теперь я живу! Я! Урла челябинская! На целом этаже высотки на Котельнической!
Депутатский лоск оказался весьма тонок, от интеллигентных манер не осталось и следа. Передо мной был провинциальный урка среднего пошиба. Я скрестил руки на груди и участливо спросил:
– А что ж не в центральной башне? Главный подъезд, консьержка, мраморные колонны. Четыре лифта. Реальные пацаны только там покупают. Чтоб с видом на Кремль. – Я хмыкнул. – Или уж в крыльях на крайняк-то. А то над булочной, восьмой этаж, вид – на тройку с плюсом. Нет, не солидно.
Бунич застыл, его глаза побелели.
– Остряк… – прошипел он. – Посмотрим, как будешь шутить, когда на куски тебя резать будем. Ножиками. Ножиками, понял?
Я кивнул, мол, понял. Ванда так и сидела на краю кушетки, сгорбленная и голая. Мне стоило значительных усилий, чтобы не смотреть на пистолет.
Дальнейшее произошло стремительно и сумбурно. Беззвучно, в один прыжок, Ванда оказалась рядом с Буничем. Он попытался её ударить, но промахнулся, она успела полоснуть ему ногтями по лицу. Он взвизгнул совсем по-бабьи, зажал щёку ладонью. Сквозь пальцы потекли яркие струи. Не потекли даже – брызнули, как будто раздавили перезрелый помидор. Я нагнулся – револьвер был в моей руке. За этот миг Буничу удалось схватить Ванду и зажать ей шею ловким борцовским замком. Ванда задыхалась, беспомощно пытаясь освободиться. Я поднял руку и прицелился Буничу в лоб.
– Брось волыну! – фальцетом заорал он. – Шею сломаю сучке!
– Ломай! – Я сделал шаг и ударил его рукояткой пистолета в лоб.
Потом каким-то образом мы оказались в прихожей; я зажал Бунича в угол и тыкал стволом ему в рот, но никак не мог спустить курок. Голос Ванды кричал снова и снова: «Ну убей его, убей, пожалуйста! Убей!»
У меня ничего не получалось. Должно быть, я был слишком близко, почти впритык – он рычал и плевался мне в лицо, горячо дышал какой-то мятной дрянью. Будь между нами хотя бы метра два, ну хоть полтора.
И тут я дал маху. Мне показалось, что Бунич выдохся: он перестал сопротивляться, с ругани и крика перешёл на монотонный вой. Он скулил и, кажется, даже плакал. Я ткнул его кулаком в грудь и сделал шаг назад. Бунич медленно наклонился, мне показалось, что он сейчас упадёт. Кровь на щеке и шее засохла коричневой грязью. Пиджак был безнадёжно испорчен. Что-то вроде жалости шевельнулось во мне… точнее, даже не жалости – сострадания. Разница тут кардинальная: жалость – чувство, направленное на другого человека; сострадание – чистый эгоизм: мы проецируем чужие беды на себя и практически жалеем себя.
Если вас не били ногой в пах, то объяснять ощущения бесполезно. Когда феминистки обвиняют мужчин в невозможности даже представить боль во время родов, я бы привёл в качестве спорного аргумента именно это ощущение. Похоже на фейерверк со знаком минус.
Мир лопнул и разлетелся раскалёнными кусками во все стороны. Малиновые и лимонные осколки понеслись в соседние вселенные. Я сложился пополам и рухнул на пол. Я задыхался. Хватал ртом воздух, но воздух был шершавым и колючим, как стекловата, горячая гадость застревала в горле и не проникала в лёгкие. На какой-то момент я потерял сознание.
Щека прилипла к полу, он казался ледяным, от линолеума воняло селёдкой и ещё чем-то химическим. Где-то рядом журчала вода. Я открыл глаза.
– Рыпнешься – пристрелю! Сперва сучку, потом тебя!
Ванда стояла на четвереньках, уткнув голову в стену. Из её разбитых губ к полу тянулась тонкая нитка, похожая на струйку вишнёвого сиропа. Бунич, уже без пиджака, стоял ко мне вполоборота, ствол револьвера упирался Ванде в затылок.
– Впрочем, тебе по-любому кирдык, – сказал Бунич и гадливо добавил: – Рисовальщик!
Я отлепил лицо от линолеума. Упёрся рукой в дверной косяк, кое-как сел. Бунич внимательно следил за мной.
– У меня дружок был, – он кивнул головой в сторону окна, – там, в Челябинске. Лёха Жмур. Мы с ним ходили на Силикатный фабричных бить, там площадка, танцы – операция «Тумак» называлось. Лёха мне отлил свинчатку, шипы вставил – круче любого кастета. Сам-то с финкой ходил. Менты на Силикатный даже не совались. Лёха меня учил крови не бояться. Крови и боли. Меня два баклана ногами мудохают, а он стоит и лыбится. После, правда, обоих в ремни порезал.
Зачем он всё это рассказывает? Боль в паху, теперь тупая и тяжёлая, тягучим жаром растекалась по телу. Я попытался вытянуть ноги, но не смог – ног я не чувствовал.
– Лёху утопили – в проруби, прямо под Новый год. А я в столицу рванул. В город-герой. Понял, что в Челяби ловить нечего, да и кулаками много бабок не заработаешь, в бубен-то колотить… – Бунич не договорил и вдруг спросил: – Ты Ницше читал? – Он засмеялся. – Лёха Жмур в чистом виде! Заратустра, бля! Челябинский! Чтоб подняться, нужно переступить! Через себя в первую очередь. Через страх, боль, жалость – понял? Переступить! Подняться над собой – сечёшь, фуфел?
Он засмеялся, но тут же осёкся и сморщился от боли. Через всю левую щёку – от уха и до подбородка – шли три глубокие царапины, кровь запеклась, и раны походили на прилипших к лицу жирных дождевых червей.
– Ты – грязь, – сказал я тихо. – Грязью родился, грязью сдохнешь. И никакие миллионы, никакие «феррари», никакие квартиры в высотке не изменят этого медицинского факта. Грязь и мусор. Тебя даже если во фрак нарядить, в лучшем случае за халдея примут.
Похоже, я ткнул в больное место.
– Гнида! – заорал Бунич. – Я ж тебя на куски живьём резать буду! Сам! Своими руками! Понял?!
– И откуда вы все повылазили? Из каких выгребных ям? Из каких помоек? Как черви после дождя…
– Черви? – Бунич сухо сплюнул. – Черви нынче козыри! Мы масть держим, и поляна эта наша теперь! Вы свой фарт профукали – а почему? Обленились, разжирели… Вам, сволочам, всё на серебряном подносе досталось – извольте откушать: крем-брюле с клубникой не желаете? Страна раком стоит, смирная, не рыпнется даже, дои, сколько хочешь. Иногда кнутом щёлкнешь для острастки и дои дальше. Они ж на цырлах перед вами – семьдесят лет! Так нет же! Перестройку им давай, гласность и новое мышление – мать твою! Пусть Солженицына читают и Сахарова слушают! Свобода и демократия! А демократией тоже управлять надо! А кому управлять – тебе что ли? Вон бабка твоя своими руками деникинцев расстреливала, сперва пытала, а после расстреливала. А ты, сопляк, даже на курок нажать не можешь.
Он выпрямился. Ствол револьвера упирался Ванде в затылок. В барабане был всего один патрон, но Бунич не знал об этом. Я пытался разозлить его, вывести из равновесия, надеялся, что он сгоряча сделает глупость. Между нами было всего три шага. Рассчитывать хоть на какую-то помощь Ванды явно не стоило.
– Сопляк, – повторил Бунич, – и дурак. Ради этой вот босявки? Мне-то прописка нужна была, а тебе-то зачем? – Он гадливо посмотрел на голую спину Ванды, на её ягодицы.
– Сучка ментовская. Ты в курсах, что батя её мусорком был? А ты повёлся! Как баклан рюхнулся на манду мусорскую. Вон же… марух ежовых в любом баре пучками срывай – чего тебе не так? Эта ж гнилая насквозь! На марафете конкретно сидит, её ж два раза откачивали. Там мозг спёкся… – Он хмыкнул и полез в карман. – Гляди…
Он кинул мне сигаретную пачку. Я дотянулся, тонкие, дамские «Вирджиния Слимс», те что обычно курила Ванда. На пачке был написан адрес этой квартиры. Шариковая ручка в некоторых местах порвала картон.
– Дура же! – Бунич рассмеялся. – Круглая! Забыла на столе – вот умора!
Я достал из пачки сигарету, тонкую, белую, почти игрушечную.
– Да! – обрадовался Бунич, точно припомнив что-то занятное. – Она к тому же и лесбиянка! Не исповедовалась тебе случайно? Подружка у неё есть – Милка. Оторва вроде этой, погань. Но вместе такой цирк исполняют, у меня фотокарточки есть, какой там в жопу «Пентхауз» с «Плейбоем»! Милка тоща вот только, на герыче сидит конкретно. А так порнуха высший класс.
Я нащупал в кармане зажигалку, вынул, прикурил. Бунич следил за каждым движением. Я затянулся, согнул колени, боль полоснула по низу живота. Я выпустил дым и затянулся ещё раз.
– Мразь ты, конечно, отменная, – я стряхнул пепел на пол, – такого подонка специально не придумаешь. Ты ведь не человек – карикатура. Как в кино.
– Точно! Из фильма ужасов! – Бунич утробно хохотнул. – Дракула! Давай уж напоследок покуражимся – ты не против? Она точно не против! – Он резко шлёпнул Ванду по бедру. – А уж я тем более!
На бедре Ванды проступила розовая пятерня – чёткая, как печать. Бунич тоже заметил отпечаток.
– Кожа нежная, это да, – ласково произнёс он и погладил ягодицы Ванды. – Как у целочки.
Бунич обладал поразительной способностью переходить с урловой фени на нормальный русский, менялись дикция, выговор, даже тембр голоса – возникала полная иллюзия общения с двумя персонажами. Меня пугала возможность появление кого-то третьего – ещё гаже, ещё страшней, ещё опасней. И он – этот третий – появился. Уже не горластая шпана с рабочей окраины и не приблатнённый прохвост с юридическим дипломом, третий обладал вкрадчивыми ухватками живодёра, ледяным спокойствием садиста.