Рисовать Бога — страница 3 из 21

Бульвар за площадью Сен-Мишель пошел вверх, совсем немного, но два дня в дороге и нервное напряжение сказались: я вдруг устал, и чемодан сделался тяжелым. Спрашивать у прохожих, на каком автобусе добираться, значило дезавуировать себя и превратиться из человека, который возвращается,– в приезжего. Я решил продолжать путь, полагая, что нужная улица недалеко.

Моя терпеливость была вознаграждена, когда я увидел, как возле Люксембургского сада стайка детей с небрежно повязанными шарфами, в коротких пальто, перебегает дорогу под приглядом воспитательницы. Их голые худые ноги в сползших к ботинкам гетрах были невероятно трогательны.

И только в улочках между бульварами Араго и Порт-Руаяль я плутал, пока не нашел нужную, самую узкую, с протянутыми между домами веревками, на которых тихо колыхалось исподнее вперемешку со скатертями и мужскими рубашками.

Пожилая консьержка в коричневой грубой кофте и поднятых на лоб очках открыла мне дверь и передала ключ от комнаты, которую снял для меня Хенрик.>

__________

Стех пор, как Славик был у Эмочки в последний раз, а случилось это перед отъездом сына, в квартире ничего не изменилось, разве что книг стало еще больше. Штабелями они располагались вдоль стен, подпирали потолок. Эмочка заметила взгляд гостя и радостно всплеснула руками:

–Это еще не всё!

«Всё» оказалось в ванне. Она была заполнена книгами до краев. Славик онемел. Поскольку вопрос напрашивался сам собой, Эмочка, беспечно тряхнув седой челкой, сказала:

–А моемся в бане, тут ведь рядом!– Самые обыденные вещи Эмочка умудрялась произносить с восклицанием.– Как поживает Софья Александровна?

Вопрос в ее исполнении тоже заканчивался интонационным взлетом и как бы не подразумевал ответа. «Наверное, она очень счастливая»,– подумал Славик, и сам себя одернул: как можно быть счастливой, отсидев десять лет… да и с дочерью… что-то он слышал, какая-то давняя, страшная история…

Предположить, что подобную жизнерадостность семидесятитрехлетней Эмочке внушает ее шестидесятитрехлетний муж, Славик не мог. А свечение было налицо.

«Даже» свое половинное еврейство Эмочка переносила легко. Тогда как в Славике его половинка вызывала сложное чувство, которое он мог бы охарактеризовать как чувство неловкости, и он радовался, когда и без того неявные признаки национальности начали в нем стираться благодаря достаточно раннему облысению и поседению. Правда, всякая неловкость прекращалась, стоило только ему вспомнить, что его нет.

–Видите ли, Эмилия Аб…– Славик привычно запнулся на отчестве.

–Да-да! Абрамовна.– Легко согласилась Эмочка.

–Видите ли, недавно мы с женой нашли в семейном архиве…– Славик и сам не понял, зачем приплел несуществующий архив. Может, обилие книг в квартире так на него подействовало,– …нашли одну вещь. Но прежде я хотел вас спросить: говорит ли вам что-то фамилия Полян?

–Так это же ваша фамилия, Станислав Казимирович!– Эмочка даже на стуле подпрыгнула.

–Да. Но… Может, кто-то еще.

–Ну, конечно! Есть еще поэт… Очень малоизвестный. Малоизвестный даже в узких кругах филологов. Замечательный, кстати, поэт! Его книжка есть в Публичке. Кажется, одна на весь город. А может, и на всю страну!

На Славика дохнуло не то жаром, не то холодом. Ему показалось, что гости Эмочкиной матери присутствуют в комнате всем составом.

–Так что же вы не говорили…

–Но ведь и вы не говорили! Неужели– родственник? Надо же! Левушка никогда звуком не обмолвился, а ведь открытый мальчик!

Насчет открытости сына можно было бы и поспорить, но точно не сейчас.

–Он не знал… И моя мама ничего никогда не рассказывала…

Наверное, вид у Славика был потерянный, потому что Эмочка сочувственно погладила его по руке:

–Извините, мне и в голову не приходило… Я думала, случайное совпадение… однофамильцы.– И добавила точно в утешение:– Мне о Поляне с конца сороковых известно, но для исследователей его имя всплыло в начале девяностых, когда архивы КГБ начали открывать…

Славик встрепенулся:

–Так еще же нет ничего определенного… Скорее всего, и впрямь, однофамильцы…

Он хотел встать и уйти, но Эмочка неожиданно строго посмотрела ему в глаза:

–Подождите. Вы сказали о каком-то предмете… Все-таки, что вы принесли?

Славик уже понял, что просто так ему отсюда не выбраться. Вздохнув, он достал тетрадь.

–Вот… Я, собственно, не знаю. Имеет ли это какую-то ценность.

Эмочка бережно приняла тетрадь из рук Славика, открыла, начала читать.

Она перевернула одну страницу, вторую, третью. Лицо ее выразило крайнюю степень заинтересованности, а потом удивления и восхищения.

–Боже ж ты мой! Вы прочли?

–Так… Полистал. Там какие-то люди… не наши… Я не понимаю…

–Ведь это, несомненно, он. Теодор Полян! Откуда у вас тетрадь? Это же чудо какое-то!

Собственная фамилия, произнесенная другим человеком столь уверенно, восторженным тоном и даже с восклицанием,– поразила Славика. Он-то ведь знал, что все его бытование в этом мире– не более чем случайный промельк света, как тот, что он помнил из какой-то невероятной глуби детства и который ему, может быть, только примстился.

–Станислав Казимирович! Вы меня слышите? Откуда у вас эта тетрадь?

–Что?– Состояние у Славика было такое, точно он вдруг увидел себя в зеркале, которое раньше его не отражало.– Ах, да… Мама сохранила. А откуда у нее, не знаю…

–Вы не должны это так оставить. Надо расследовать.

Славик почувствовал дурноту и слабость одновременно.

–Нет-нет… не хочу… не могу… Я старый уже.

Эмочка стала гладить ладонью кожаную обложку, словно успокаивала, утешала. Это был жест, которым в детстве мама утихомиривала его, плачущего. Славик следил за движениями Эмочки, как завороженный. А потом она сделала и вовсе странное: взяла тетрадь и потерлась о нее щекой.

–Неужели вы не понимаете?

–Да что же такое я должен понимать?!– Славик ненавидел себя и тот день, когда решил обратиться за помощью к соседке.

–Вы должны помочь ему… В лагере, в Ухте, где я отбывала срок, рассказывали, ну… Может быть, это был апокриф…– Славик поднял брови на незнакомое слово, и Эмочка уточнила:– Легенда… Это нужно… Всем нужно.– Эмочка вдруг перешла с прошедшего времени на настоящее.– Это…– Она подыскивала правильные, точные слова.– Это придает сил… Так вот. У нас рассказывали о поэте… В январе сорок второго немцы всё наступали, и лагерному начальству было приказано избавляться от заключенных… Узнав об этом, несколько человек подняли восстание… Среди них был Полян. И еще рассказывали, что одна женщина, из вольнонаемных, она…

Станислав Казимирович сидел, каменно сцепив на коленях руки, и смотрел в пол. Эмочка замолчала. А потом придвинула тетрадь к Славику:

–Заберите. Я не хочу вамрассказывать.

Станислав Казимирович очнулся, вспыхнул:

–Но вы поймите, поймите, я устал, мне уже все поздно!– Он чувствовал подступающие слезы.

Эмочка смотрела на него с сожалением.

–Может, все-таки стоит попробовать? Знаете, у меня был товарищ. Просто хороший человек. Никакими особыми, как говорится, талантами не отличался. И вот он, когда стал терять зрение, начал рисовать. Понимаете, Станислав Казимирович? Это никогда не поздно.

__________

ервый вечер ноября был необычным. С Хенриком и Серафимой мы договорились встретиться в кафе. Серафима– подруга Хенрика. Она русская, работает портнихой в швейной мастерской. Хенрик уже третий год в Париже. Он служит наборщиком в типографии, где, среди прочего, печатается польская газета. Вряд ли моему другу удается тут использовать знания, полученные на лекциях по римскому праву, которые мы слушали в люблинском университете. Да и правду сказать, тогда от скуки мы больше таращились в окно, на двор с единственной клумбой и торчащей посреди нее чахлой пальмой в кадке.

Хенрик и Серафима живут рядом, через дорогу. Вечером они никогда не закрывают ставен и не задергивают шторы, их мансарда выше тех, что напротив. И они могут вдоволь смотреть на закаты,– занятие, любимое мною с детства. «Ну, что, опять?»,– качала головой мама, когда ясными вечерами, а таких было много в нашей местности, я отправлялся на чердак, чтобы, пробравшись между влажными и холодными соседскими простынями, приникнуть к круглому окошечку и смотреть, как солнце из раза в раз исчезает за горизонтом. И всегда, напрягая глаза до боли, я пытался удержать его над землей или, поправ законы оптики, последовать за ним взглядом, как если бы в мой мозг была вмонтирована фотокамера с видоискателем.

На моем третьем этаже, мне не хватает этих закатов. Порой не хватает и косого солнечного луча, пересекающего комнату. Впрочем, возвращаюсь я, как правило, ближе к ночи. Остальное время просто шатаюсь. В этих бесконечных прогулках есть что-то томительное, ищущее своего разрешения. Иногда я чувствую себя настолько переполненным, что слезы наворачиваются на глаза. Вчера пожилая дама, сидевшая в кафе за соседним столиком, спросила, не нуждаюсь ли я в помощи. Я ответил, что совершенно счастлив, и она приветственным жестом приподняла чашечку с кофе.

«Наверное, американка»,– заметил Хенрик. Его и раньше нельзя было назвать романтиком. А еще он сказал, что на деньги, которые будет присылать мне мать, сдавая часть нашей люблинской квартиры, далеко не уедешь. «Но ничего,– сказал он,– работа в этом городе для тебя найдется, ты же у нас полиглот». Действительно, в моей семье традиционно говорили на польском, русском, а также на идише. Потом я добавил к этому неплохой французский.

И еще Хенрик обещал, что, когда у меня наберется стихов на книжку, на такую книжку, которую я сам хотел бы видеть, то преференции в его типографии мне обеспечены. А вчера он дал мне адрес кафе, того, где мы встретились сегодня вечером, и уточнил: «Это возле улицы Сены».

Я пришел в назначенное место раньше. Все утро я писал и ничего не ел, только пил вскипяченную на горелке воду, курил и писал. Я не чувствовал времени. Когда пишешь, оно течет по-иному, делается разряженным или даже отсутствует вовсе. Иногда оно сублимируется в строчки, иногда