Рисовать Бога — страница 9 из 21

Когда мы обогнули Авранш, солнце спустилось совсем низко. «Должны успеть»,– сказала Рита и перевела дух.

Дорога еще раз вильнула, и вдруг мы вылетели на пустое место, где не было ничего, кроме неба, от зенита до горизонта и по всей его линии одного ровного густого цвета: словно в топленое молоко плеснули чернил, да, теплого молочно-чернильного цвета.

Впереди тускло пылал, не давая бликов и не оставляя разводов, солнечный шар, уже задевший краем океан, который был в десятке километров от нас и которого мы не видели. А посреди отмели, которая была частью этого океана, рядом с малиново-алой, нестерпимо близкой громадой солнца– высилась ему равновеликая, темная, устремленная ввысь громада аббатства.

Только они и были перед нами. И мы на всей скорости летели по направлению к ним.

Это был самый лаконичный и самый значительный закат в моей жизни.

Немного отдохнув в монастырской гостинице, мы отправились вверх.

Узкие улочки были освещены масляными плошками, и чем выше мы поднимались, тем меньше их становилось, и все же окончательной тьмы не наступало, хотя рядом не было источника света, кроме звезд сверху и вокруг нас.

И было еще что-то, что делало эту феерию на краю океана величественной, как восхождение на костер, и обыденной, как вечер возле домашнего очага.

И этим «чем-то» был запах дыма из труб, запах жилья, оставшегося у нас под ногами.

Утром, стоя у подножия аббатства, мы видели только прямую крепостную стену и небо над ней, как если бы все устремленные вверх улочки, церкви, и сам собор покоились на дне огромной коробки.

Но по мере того, как мы отъезжали, громада позади нас распрямлялась, росла, словно живая, приподнималась на цыпочки, показывала все свои изгибы и складки, и смотрела, смотрела нам вслед. И чем дальше мы отъезжали, тем мучительнее было терять ее из виду.>

__________

Славик вышел из библиотеки, прижимая к себе локтем Левушкину школьную папку, в которой лежала отксерокопированная книга. «Любить– значит разбрасывать цветы»,– так сказала маленькая монахиня, Тереза из Лизьё. Написанные на русском, польском и французском, стихотворения в этой книге были похожи на разбросанные цветы.

Славик до сих пор чувствовал пальцами шелковистую бумагу, то, как шевелилась она под его рукой. «Бумажный запах январских роз»,– так было сказано в одном из стихотворений, и так же сухо, почти неуловимо, пахли страницы книги.

И еще: от них шло тепло, похожее на то, которое шло и от страниц дневника.

Однажды Славик, не довольствуясь очками, стал разбирать записи Поляна с лупой: максимально приблизившись, было не только легче читать, так было легче понимать.

Жирные и волосяные линии сохраняли подрагивание руки, обрывались или длились, повторяя дыхание пишущего, толчки его сердца. Сильный нажим оставлял след на нижних страницах, перо царапало, иногда рвало бумагу, иногда едва касалось ее. Почерк был живым. Славику казалось, что буквы возникают прямо у него на глазах, что палец его идет след в след за пером автора.

…Над Невским в холодной ноябрьской дымке висело солнце. Времени еще было достаточно, Славик шел в сторону Литейного, чтобы сесть на троллейбус, и думал, как правильно сделал, что зашел в библиотечный буфет. Во-первых, он был сыт «за сущие копейки». Во-вторых, обогатился впечатлениями, на которые и не рассчитывал.

Буфет был крошечный, и располагался под широкой лестницей, неподалеку от дамской уборной. Он напоминал одновременно и школьный, и заводской буфеты, в очередях к которым Славику приходилось проводить не так мало времени, и на буфеты в домах отдыха советской поры, где им с женой случалось отдыхать по профсоюзным путевкам. Даже рукописная табличка с требованием «Убирайте за собой посуду» была «оттуда».

Тут тоже вдоль круглой стеклянной витрины тянулась очередь. Правда, небольшая. За стеклом лежали пирожки, пирожные с кремом, вареные яйца, шоколадки, стояла сметана в стаканах и вазочки с салатом оливье. Сверху прилавка лежало отпечатанное на машинке меню. Славик заглянул и удивился: рисовая каша с маслом стоила одиннадцать рублей, две сосиски без гарнира двадцать.

Пожилой мужчина профессорского вида, сидя за пластиковым столом на шатком пластиковом стуле, внимательно ел гречишку, неподалеку от него дама в кружевной кофточке, с красиво уложенными седыми волосами, пила чай с принесенным из дому бутербродом. За стойкой юноша прихлебывал кофе из щербатого стакана и писал что-то в блокнот. Молоденькая женщина в рабочем халате соскребала алюминиевой чайной ложкой мороженое со дна вазочки… Наука и культура ютились здесь в обстановке весьма непритязательной, и даже унылой, но держались с достоинством.

И еще Славик с удивлением понял, что в некоторых читателях и сотрудниках библиотеки он узнавал тех самых пенсионеров, которые так угнетающе действовали на него в метро и на улице.

После горячего чая и рисовой молочной каши Славик размяк. Покидать библиотеку ради «известной организации» ему не хотелось. Он сел на широкий подоконник в вестибюле, напротив буфета, и стал ждать, не появится ли еще раз тот фантом-библиограф, так быстро и хорошо один раз уже все устроивший. Но его не было. Зато на мраморной лестнице Славик заметил девушку. Она шла вниз, и вдруг замерла на предпоследней ступеньке. Лицо ее было чуть склонено, глаза смотрели в книгу, которую Славик не видел. Вообще, руки девушки казались пустыми, а взгляд, устремленный в пространство перед собой,– рассредоточенным и вместе с тем внимательным, и вся она вдруг напомнила Славику известную ему по журнальной репродукции картину, изображавшую молодую прядильщицу с невидимой нитью в руках.

Через минуту видение читающей и одновременно прядущей девушки пропало, но осталось тихое напряжение, разлитое в воздухе, и шло оно не от работающих труб парового отопления, а от мерного жужжания невидимого веретена…

…Здание, в которое с одной из боковых улиц вошел Славик, так же, как и главное здание, давило размахом и основательностью. Строилось оно с пониманием задач, на века. За входной дверью, у себя под ногами, он увидел выложенную плиткой цифру 1933. Год окончания строительства. «Начинали, наверное, в тридцатом, когда я родился…» Славик осторожно перешагнул зашарканные квадратики.

В большом светлом, с множеством дверей по периметру холле стояли стулья. Посетители тихо разговаривали. Около нужной ему двери очереди не было, а сама дверь была чуть приоткрыта. Славик мялся, не зная, принято ли здесь стучать или надо ждать, пока хозяин выглянет сам.

Плотный красивый мужчина в добротном костюме, при галстуке, вышел из соседнего кабинета, зашел в тот, возле которого топтался Славик, и жестом пригласил его внутрь. От мужчины пахло дорогим одеколоном. Славик вошел.

Вдоль кабинета стоял буквой «Т» стол. Окна выходили на улицу, но были плотно завешены. Дневной свет не проникал в помещение. Мужчина сел и в этот момент зазвонил телефон. Славик остался стоять. Разговаривая, мужчина знаком показал Славику на стул.

Славик очень хотел рассмотреть кабинет, но «таращиться» ему казалось неприличным, и он сидел, демонстративно глядя в пол, и только иногда поднимал глаза, а, поднимая их, каждый раз видел за спиной мужчины занимавшее половину стены вышитое панно: поясное изображение Железного Феликса в анфас. Работа была исполнена тщательно, с любовью. Правый угол панно, прямо над плечом хозяина кабинета, занимал еще один портрет, поменьше, и тоже Дзержинского, но уже в профиль.

Сначала Славик подумал, что это обман зрения. Однако, сомневаться не приходилось: оба портрета на стене изображали одного и того же человека. Причем, Дзержинский на втором портрете, глядя вперед, умудрялся как-то особенно неприятно скашивать узкий глаз на Славика.

Мужчина закончил разговор и поинтересовался у Славика о цели визита.

Славик начал объяснять, но сбился, достал из пиджака заявление. Мужчина протянул руку, и Славику пришлось привстать и потянуться через стол, чтобы отдать бумагу.

В заявлении, кроме просьбы позволить ознакомиться со следственным делом Теодора Поляна, была изложена история семьи, насколько он знал ее по обрывочным и смутным рассказам матери, да вот теперь и по дневнику.

Мужчина внимательно читал, а Славик старался не глядеть на второй, меньший портрет, на уродливо скошенный к самому виску глаз. Кроме того, он мучился чувством неловкости. Ему казалось, что и собой, и этим заявлением он допускает бестактность, невольно показывая, что помнит, тогда как прилично было бы уже и забыть.

Чувство это было настолько сильным, что Славику хотелось извиниться перед хозяином кабинета за свое присутствие здесь.

Мужчина дочитал, спросил у Славика номер его домашнего телефона, сказал, что в течение месяца ему позвонят, и положил заявление в папку.

–Я могу идти?– Славик поднялся со стула.

–Конечно, всего доброго, Станислав Казимирович.

…Славик летел домой, как на крыльях. Он был счастлив, что справился. Ему казалось, что все самое трудное теперь позади.

__________

<…Иповсюду эти распаренные восторгом лица!

Что сделалось с людьми и почему так быстро происходит расчеловечивание?

Я думал, что радиоприемник у нас в коридоре испорчен. Почему «у нас» и почему «в коридоре»?

Начну по порядку.

Сначала мы ехали поездом до Гавра. И я все время чувствовал, что слева, среди долин и холмов, лежат погруженные в живые сумерки и Алансон, и Лизьё, и то рвущееся к небу аббатство на скале. И было это– как ноющая боль в сердце.

Утром мы сели на пароход, который шел в Ленинград. Пароход назывался «Андрей Жданов». Я спросил у капитана, кто это.

Оказывается, еще есть пароход «Мария Ульянова». И так далее. Пароходы. Паровозы. Турбины. Шахты… Титанический мир.

Две недели мы жили в лучшей гостинице города, «Астории». Рита была счастлива, и это главное. И совсем главное: она водила меня по городу