Они завернули в райком, в невысокий оштукатуренный дом с просторным задним двором. Над соседними крышами курчавилась зелень, голубела кровля мечети. А во дворе шло строительство. Ловкие подвижные люди сбивали из досок каркасы, обтягивали тканью, оклеивали бумагой, раскрашивали. Несколько готовых громоздких макетов стояло на земле. Тут же маршировала дружина одетых в гражданское платье людей. Лязгали затворами, по команде кидались занимать оборону, просовывали стволы в узкие бойницы и щели.
Ахрам ушел в райком, а Веретенов устроился на старом ящике, продолжая торопливо делать свои наброски.
Двое в маленьких малиновых шапочках сплетали из прутьев и реек макет буровой установки. Словно плели корзину. Деревянная вышка, легкая и ажурная, стояла на пыльном дворе, а ее создатели, взмахивая руками, вращая туловищами, походили на двух бурильщиков. Их макет, наивный и хрупкий, демонстрировал будущую мощь нефтяной и газовой промышленности.
Тут же двое других, в чалмах, закатав рукава, оклеивали мокрой бумагой дощатый остов. Строили из папье-маше домну – символ будущего развития металлургии. А третий уже разводил в ведерке красную и белую краску. Был готов рисовать на бумаге огненную струю металла.
По соседству, гремя молотками, действуя пилой и рубанком, плотники в шароварах, в остроносых, на босу ногу чувяках сколачивали грузовик – первенец будущего автомобилестроения. Яростно кроили фанеру и доски.
У стены в тени дерева уже стояли созданные и раскрашенные изделия. Большая раскрытая книга с рисунками верблюда и самолета, с крупной афганской вязью – букварь, символизирующий реформу образования. Округлый картонный шприц с деревянной иглой, с черными начертанными рисками – символ народного здравоохранения.
Отряд с винтовками смыкался в ряды, маршировал, мчался занимать оборону. Под его охраной мастера в чалмах, тюбетейках создавали, из дерева и бумаги, будущее Афганистана – страны, где взрывались дома.
Веретенов рисовал островерхую главку мечети и острие буровой. Яростные в работе лица мастеров и яростные в беге, в чавканье затворов лица дружинников. Только что он был в крепости, где восстанавливалось из камня прошлое. А здесь, на этом дворе, создавалось бумажное будущее. И то и другое было непрочным и зыбким. Неужели страна, рассеченная надвое, будет вечно воевать, истощаться, покрываться кладбищами? Неужели мир невозможен, когда снова сойдутся, отложив винтовки, усядутся на цветные ковры, возьмут в свои руки, стертые о стволы автоматов, возьмут тонкозвучные дудки, маленькие звонкие бубны, и вместо кликов вражды и ненависти запоют свои древние песни. И войны не будет, и мир воцарится, и Петя вернется домой?
Он подумал об этом, и такое желание мира, блага, умягчения сердец испытал он, такую надежду и боль.
Ахрам вернулся. Они продолжали кружение по городу. Герат по-прежнему был похож на разноцветную скрипучую карусель, но теперь в этом ворохе цвета, в этом гаме, гульбе Веретенов чувствовал невидимую стальную пружину, готовую распрямиться и со свистом ударить. Среди обожженной глины, крашеного ветхого дерева, надтреснутых изразцов ему чудились блеск оружия, прищуренные цепляющиеся зрачки. Ахрам останавливался, покидал машину, и его исчезновения бьии связаны с этой скрученной, врезанной в город спиралью, с ее разящей притаившейся силой.
Ахрам исчез среди маленьких дымных строений. Веретенов и лейтенант заглянули в темный сарай. И там стеклодувы в закопченных прожженных фартуках, в замусоленных повязках окунали тростниковые дудки в котел с кипящим стеклом. Озарялись, обжигались, одевались в белое пламя. Выхватывали на конце своей дудки огненную липкую каплю, стекавшую, готовую сорваться звезду. Быстро, в ловких ладонях, крутили. Улавливали, дули в нее, выпучив черные, с яркими белками глаза. Капля росла, розовела, обретала вязкие удлиненные формы. Становилась сосудом, бутылью, пламенеющей, охваченной жаром вазой. Стеклодув отпускал ее, отрывал от тростниковой пуповины. Усталый, потный, откидывался на топчан, измученный, словно роженица. А его новорожденное стеклянное диво остывало и гасло. В стекле появлялись зелень и синева. Лазурный хрупкий сосуд стоял на грязном столе, и в его тончайшие стенки были вморожены серебряные пузырьки. Дыханье стеклодува, уловленное навсегда, оставалось в стеклянном сосуде.
Они остановились в парке, и пока Ахрам разговаривал с худым горбоносым садовником, опустившим к земле кетмень, Веретенов не рисовал, а любовался струящимися кронами кипарисов и тополей, желтыми пустыми дорожками, кустами, подстриженными в форме минаретов и стрельчатых арок, журчаньем солнечно-прозрачного водопада и маленькими изумрудными птахами, перелетавшими с тихим щебетом.
На краю парка цвел куст роз в крупных красных цветах, обрызганных водой. Так красив и свеж был этот куст, такое знойное сладкое благоухание исходило от него, столь созвучен он был этому синему южному небу, блестевшему вдалеке минарету, всему азиатскому городу, что Веретенов погрузил лицо в ароматную толщу цветов и листьев. Вдыхал, целовал влажные розы Герата.
У мечети, имя которой, как сказал лейтенант, Мачете Джуаме, или Пятницкая мечеть, Веретенов запрокинул голову, ослепленный стеклянным блеском нисходившей с неба стены. Синий воздух сгущался, принимал форму куполов, минаретов, льющихся сверху покровов. Казалось, поднебесный стеклодув выдул мечеть своим глубоким дыханием. В ее гулких недрах таился этот медленный выдох – молитвы, стихи из Корана.
– Я плохо знаю Восток. Да почти и не знаю! – говорил Веретенов лейтенанту, летая среди синевы и сверкания. – Но здесь, в Герате, не могу понять почему – мне хорошо! Мой глаз, мой слух, мое чувство пространства и цвета – всему хорошо! Отчего? Может, какой-нибудь мой давний предок был мусульманином? Или прошел с караваном путь от Астрахани до Бомбея? И это звучит во мне его память?
– Вы правы, – сказал лейтенант. – Нам свойственно это чувство Востока. Мы как бы узнаем его в себе. Носим его в себе. В этом нет ничего удивительного. Одна ветвь нашей истории идет на Восток. Мы и Восток неразделимы. У нас во многом общие судьбы. И в прошлом, и в будущем. Для меня смысл изучения восточной, мусульманской истории в том, чтобы обнаружить причины конфликтов и пути содружества. Научиться избегать первых и уповать на вторые. Знаете, когда я гляжу на храм Василия Блаженного, построенный в честь взятия мусульманской Казани, я не чувствую в нем меча карающего, а чувствую праздничную встречу двух культур, двух народов!
Веретенов посмотрел на лейтенанта, на его линялую, иссушенную ветром панаму, на автомат стволом вниз.
– Вы сказали, что вы историк. Должно быть, служба в армии нарушила ваши планы. Помешала работе.
– Видите ли, я пишу диссертацию. Как раз о современном исламе. Моя нынешняя военная профессия дает мне много наблюдений. Я коплю опыт. Через год, когда кончится армейская служба, я сниму эту панаму, верну автомат и сяду дописывать диссертацию. Когда-нибудь вернусь в Афганистан уже не в военной форме. Когда здесь перестанут стрелять. Тогда я проверю, насколько верны мои выводы. В чем я был прав, а в чем заблуждался.
– Дай вам бог! – сказал Веретенов. – Вам приходится добывать свои знания не в тиши кабинетов, а под выстрелами, под дулами винтовок.
– Да и у вас, как я понимаю, такой же удел! – ответил лейтенант, и лицо его с тонким носом, с нежным очертанием губ озарилось милой улыбкой.
Они миновали центральную часть города: торговые ряды, бензоколонку. Лавировали в круговерти тяжелых грузовиков и запряженных осликами повозок. Остановились на маленькой площади, окруженной лотками. От площади в глубь квартала уходила солнечная пустынная улица с глухими лепными стенами, с далекой, венчавшей проулок мечетью. Веретенов смотрел в это солнечное сухое пространство, и ему хотелось туда. Хотелось пройти по улице, почувствовать плечами тесное, теплое, гулкое пространство. Заглянуть в открытую дверцу, где дворик, женщины, дети, дышащая в стойле скотина. Он сделал несколько шагов. И был остановлен Ахрамом.
– Нельзя! Деванча! Враг! Стрелять может! Бить может! Нельзя!
И в ответ на его слова вдалеке на улице возник человек – в чалме, бородатый. Медленно вышел на солнце, вглядываясь в их остановившуюся машину. Так же медленно канул, будто растворился в стене.
Они вернулись в штаб под вечер, когда степь покраснела и стекла грузовиков и фургонов, плоскости и грани брони словно излучали вспышки красноватого света.
Кадацкий был рад их возвращению:
– Ну, наконец-то, Федор Антонович! Я уже собирался ехать за вами.
– Зачем ехать? – посмеивался Ахрам. – Будем здесь. Будем отдыхать. Завтра вместе кишлак пойдем. Полковник Салех пойдем. Люди Кари Ягдаст ловить. Бой будет! Рисовать будет! – Он показывал вдаль, где краснела тонкая черточка – череда кишлаков и предместий.
Веретенову было отведено ложе в фургоне. Перед сном, когда степь померкла и небо выбросило первую горстку звезд, он пробрался мимо притихших машин, мимо засыпавших солдат туда, где лежал череп верблюда. Разыскал его, осторожно поднял.
Кость была нагретой, хранила дневное тепло. Хранила весь померкший исчезнувший день. В костяном сосуде продолжали жить разноцветные зрелища города. Пестрые рынки, лазурные минареты. Пучеглазый стеклодув дул в раскаленную каплю. Куст алых роз был обрызган росой… Веретенов держал в руках свой прожитый день, упрятанный в верблюжий череп. Заглядывал в глазницы, поворачивал калейдоскоп.
Где-то рядом спали солдаты, те, кого ожидает наутро бой. Притаился под гусеницей танка жук. В теплой степи, среди блуждающих шорохов, был его сын, и такая нежность возникла к нему, такая с ним связь, такая вера, что им вместе будет еще хорошо, их минуют напасти!
Веретенов держал костяной череп степного скитальца. Просил о сохранении и бережении всякой жизни, населяющей эту степь, – человека, жука, звезды.
Глава пятая
Он проснулся в полутемном фургоне. Открыл железную дверь. И ему показалось, в заре, в желтом утреннем свете, мелькнуло над горами чье-то огромное стремительное лицо. Померцало над ним, Веретеновым, оставляя ему этот нарождавшийся день, черную кромку гор, полосатую от тени и света степь с пробуждавшейся жизнью.