Рисунки баталиста — страница 78 из 78

И Веретенов, боясь потерять сознание, схватился за борт машины.

Вернулся Коногонов:

– Самолет на подходе. Минут через десять сядет.

Из-за диспетчерской выскочил зеленый «уазик». Кадацкий, хлопнув дверью, поправляя панаму, пошел к Веретенову:

– Извините, Федор Антонович, только освободился. Ну ничего, успел!.. Все? Ничего не забыли? А забыли, так вышлем! – он шутил, трогал за плечо Веретенова. Знал о нем все – о его тоске об ушедшем на задание сыне. – Из Герата хорошие новости. Демонстрация состоялась. Все тихо, мирно! Никто не стрелял! Сейчас гулянье в городе. Вот бы нарисовать вам, Антоныч!

Веретенов улыбался, кивал, и сердце его болело. «Гулянье… Белый тесовый ящик… Зачем!..»

Малой точкой возник самолет. Прожужжал и сел на бетон. Долго катился вдали, повернул и надвинулся, вращая винтами, встал. Из кабины спустились пилоты. Оба прапорщика сели в грузовик. Солдаты метнулись в кузов, и машина медленно двинулась к самолету, у которого сзади открывался зев. Летчики что-то кричали, направляли движение машины.

– Ну вот, Антоныч, давайте попрощаемся! – Кадацкий снял панаму, оглаживая белесые волосы. – Недолго вместе были, а вроде сдружились!

– Столько пережили вместе, – отвечал Веретенов. – Столько всего пережили!

– Такое уж время, Антоныч. Дайте я вас обниму! – И они обнялись, стоя под хвостом самолета, в его тени, и все та же голубая гора смотрела на них из степи.

Он пожал Коногонову руку, поднялся по трапу. Летчик в шлемофоне пробежал, что-то сердито крича, понукая солдат.

Кадацкий с Коногоновым стояли внизу на плитах бетона, разговаривали о чем-то своем, бесконечном, мучительном, с чем оставались в этой жаркой степи. А он улетал, унося в альбомах и папках слабый оттиск этой степи, на ребрах – ее знак и рубец, а в сердце – непрерывную боль.

Прапорщик поднялся на борт, заглянул сквозь маленький круглый люк в грузовой отсек, где в сумерках на клепаном полу стоял деревянный ящик. Снял фуражку, разморенный и потный, сел рядом. Летчики задраили дверь, запустили мотор.

Мелькнули на бетоне Коногонов с Кадацким. Оба махали. Мелькнула вышка диспетчера. Голубая гора. Самолет разогнался, взлетел.

Веретенов прижимался к иллюминатору, надеясь углядеть на выжженной розоватой земле черточку идущей колонны, углядеть сына. Но земля удалялась, туманилась, превращалась в горы, и моторы несли его все выше и выше.

«Сын, умоляю, живи!.. – повторял он беззвучно. – Живите, сынки, умоляю!..»

Дрожала обшивка. Прапорщик спал, приоткрыв запекшийся рот. Пахло пластмассой и чуть слышно – смолистым распилом досок. И в боли сердца, чувствуя под одеждой жгучее прикосновение пули, прикосновение туманной, проплывающей под самолетом земли, он думал о сыне. Звал его, повторяя беззвучно: «Сын, умоляю, живи!..»

И в ответ на его мольбу, в ответ на его боль и любовь, сын вбежал к нему, легконогий и быстрый, прямо с мороза, из темных ароматных сеней, с легким счастливым криком, держа в руках красное яблоко. Приближался к нему, смеялся, протягивал через стол холодное свежее яблоко.