Рисунки на крови — страница 3 из 73

Папа только покачал головой и отвернулся.

Сразу за центром Потерянной Мили от Пожарной улицы отходит дорога, которая, бесцельно петляя, в. конце концов теряется среди заросших кустарником полей. Поля здесь почти что бесплодны, почва перестала плодоносить — большинство полагает, что это от запаханности и отсутствия смены посевных культур. Только старожилы все еще говорят, что поля прокляты и что некогда их запахали с солью. Хорошие земли лежат по другую сторону города и обращены к Коринфу, там, где заброшенное депо и густые леса. Пожарная улица переходит в автостраду 42. Шоссе, отходящее влево, вскоре превращается в гравийную дорогу, потом в проселок. Эта беднейшая часть Потерянной Мили называется Дорога Скрипок.

Лучшие жилища там — это обветшалые усадебные дома, разбросанные постройки с высокими потолками и огромными прохладными комнатами. Большинство из них было заброшено или продано давным-давно, еще когда урожаи стали плохими. Хуже этого только алюминиевые трейлеры и лачуги из толя с их пыльными дворами, задыхающимися от сломанных игрушек, ржавеющих остовов автомобилей и прочего хлама, неряшливо охраняемые шелудивыми собаками с выступающими ребрами.

Там, за городом, здорово лишь то, что не приручено: странные деревья, чьи корни находят себе пропитание глубоко под выработанным слоем почвы, случайный розовый куст, превратившийся в сплошные колючие заросли, неостановимый кудзу. Как будто природа решила отвоевать у людей землю.

Тревор почти влюбился в эти места. Именно здесь он обнаружил, что он может рисовать, даже если этого не может папа.

Мама поговорила в городе с агентом по недвижимости и подсчитала, что они могут себе позволить снять на месяц одну из ветхих развалюх на Дороге Скрипок. А к тому времени, сказала мама, она подыщет себе работу в Потерянной Миле, а папа начнет рисовать. И конечно, через несколько дней после того, как они перетащили вещи в дом, магазин готовой одежды нанял маму продавщицей. Работа неинтересная — она не могла ходить на работу в джинсах, так что приходилось выбирать между единственной юбкой с набивным индейским орнаментом и блузкой или единственным лоскутным платьем, — но она ходила на ленч в городскую столовую и иногда оставалась на чашку кофе после смены. Вскоре она встретила кое-кого из ребят, которых они видели у входа в магазин грампластинок, и их знакомых.

Если бы она смогла поехать в Рейли или Чейпел-Хилл, сказали они маме, она могла бы неплохо зарабатывать, позируя в художественных студиях в университете. Поговорив с Кинси в гараже, мама условилась о выплатах в рассрочку. Неделю спустя у «рэмб-лера» появился новенький мотор, мама ушла из магазина одежды и стала ездить в Рейли по нескольку раз в неделю.

Папа-расставил свои вещи в крохотной четвертой спальне в задней части дома: туда переехали беспорядочная куча тушечниц, старые и новые кисточки и чертежный стол, единственный предмет мебели, который они привезли с собой из Остина. Папа уходил туда каждое утро после маминого отъезда, закрывал за собой дверь и проводил там большую часть дня. Тревор понятия не имел, рисует он или нет.

Но Тревор рисовал. Когда мама распаковывала машину, он нашел старый папин альбом для набросков. В нем не хватало большей части страниц, но несколько чистых листов все же оставалось. Днем Тревор обычно выводил Диди на улицу поиграть — мама заверила его, что до Дьяволова Пятачка отсюда больше сорока миль, так что он может не бояться, что случайно набредет на вышагивающего бормочущего демона.

Когда Диди спал — что в последнее время он делал все чаще и чаще, — Тревор бродил по дому, рассматривая голые доски пола и стены в потеках воды и спрашивая себя, любил ли кто-нибудь когда-нибудь этот дом. Однажды он обнаружил, что сидит взгромоздившись на один из доставшихся им с домом расшатанных стульев в полутемной убогой кухне, держит в руке фломастер, а на столе перед ним — блокнот. Он понятия не имел, что собирается нарисовать. Он даже, не думал раньше о рисовании — это было чем-то, что делал папа. Тревор помнил, как карябал цветными мелками на дешевой газете, когда ему было столько же, сколько Диди, выводил роскошные круглые головы, прямо из которых торчали палочки-руки и палочки-ноги. Вот этот круг с пятью точками — мама, вот этот — папа, а вот этот — я. Но он не малевал по меньшей мере год — с тех пор, как перестал рисовать папа.

Папа однажды сказал ему, что весь фокус в том, чтобы не думать об этом, во всяком случае — не в альбоме. Просто нужно найти связующую нить между рукой, сердцем и мозгами и посмотреть, что получится. Тревор снял колпачок с фломастера и опустил его кончик на безупречную (хоть и несколько пожелтевшую) страницу блокнота. Чернила начали расплываться, образовав на бумаге маленькую растекающуюся точку, крохотное черное солнышко в бледной пустоте. Потом медленно-медленно рука Тревора начала двигаться.

Вскоре он понял, что рисует Сэмми-Скелета, персонажа из папиной книги «Птичья страна». Сэмми был сплошные прямые линии и острые углы — рисовать совсем просто. Лицо — наполовину хищное, наполовину горестное; длинное черное пальто, висящее на плечах Сэмми парой сломанных крыльев; паучьи руки, длинные худые ноги и преувеличенные вздутия коленных чашечек Сэмми под черными штанами гармошкой — Джанки начинал приобретать облик.

Тревор отстранился, чтобы поглядеть на рисунок. Разумеется, он был далеко не так хорош, как папин Сэмми; линии не были прямыми, черная ретушь напоминала скорее небрежные каракули. Но это был уже и не кружок с пятью точками. В нем сразу можно было узнать Сэмми-Скелета.

Папа узнал его, как только вошел в кухню.

Несколько секунд он стоял, наклонясь над плечом Тревора, и глядел на рисунок. Одна его рука легко лежала. на спине Трева, другая нервно выстукивала по столу — длинные пальцы, такие же длинные и худые, как у Сэмми, под бледной кожей видны голубоватые вены, серебряное обручальное кольцо слишком свободно болтается на безымянном пальце. На мгновение Тревор испугался, что папа отберет рисунок, отберет весь блокнот; он чувствовал себя так, как будто его поймали за чем-то нехорошим.

Но папа только поцеловал Тревора в макушку:

— Ты нарисовал офигенного джанки, дружок, — прошептал он. в рыжеватые волосы Тревора.

А потом молча, будто призрак, ушел с кухни, не взяв пива или воды или еще зачем он туда пришел, оставив своего старшего сына переполненным наполовину гордостью, наполовину — ужасным загадочным стыдом.

Тщательно прорисованные пальцы на левой руке Сэмми расплылись: капля влаги, упавшая на лист, заставила тушь кровить и завиваться. Тревор тронул влажное место, потом поднес палец к губам. Солоно. Слеза.

Папина или его собственная?

Самое плохое случилось на следующей неделе. Как выяснилось, папа все же не просто так сидел в своей маленькой тесной студии. Он наконец закончил рассказ, маленький, всего на страницу длиной, и отослал его в одну из своих изданий. Тревор не помнил, что это было — «Зэп!» или «Свобпресса» или еще какая, — он временами в них путался.

Газета рассказ отвергла. Папа читал письмо вслух глухим, с издевкой, голосом. Решение было трудным, писал редактор, учитывая его репутацию и то, насколько само его имя повышает тиражи. Однако ему, редактору, представляется, что рассказ не дотягивает до уровня предыдущих вещей папы, и он полагает, что публикация его повредит и газете, и папиной карьере.

Это было самое мягкое, что решился сказать редактор, имея в виду «твой комикс просто дерьмо».

На следующий день папа пешком сходил в город и позвонил издателю «Птичьей страны». Рассказы к четвертому выпуску запаздывали более чем на год. Папа сказал издателю, что рассказов больше не будет — ни сейчас, ни потом. Потом он повесил трубку и прошел милю через весь город до винного магазина. К тому времени, когда он дошел домой, он уже почал галлоновую бутыль бурбона.

Мама все чаше стала задерживаться в городе после работы — то выпить пару стаканов вина с другими натурщицами, то на чьем-то флэте, чтобы покурить. Папе это не нравилось, он даже отказался курить косяк, который она привезла ему в подарок от своих друзей. Мама сказала, что им бы хотелось познакомиться с ним и детьми, но папа потребовал, чтобы она их сюда не звала.

Однажды Тревор поехал с мамой в Рейли, Он захватил с собой блокнот и сидел в уголке просторной светлой студии, в которой пахло растворителем и угольной пылью. Грациозно обнаженная мама стояла на деревянном подиуме в передней части комнаты, а в перерывах шутила со студентами. Кое-кто из студентов смеялся над ним, таким серьезным, скорчившимся над своим блокнотом. Но смех их замер, когда они увидели, как похожи на самих себя на его рисунках: девушка с волосами-сосульками в старушечьих очках, примостившихся на горбатом носу, точно какое-то орудие пытки; унылоглазый парень, чья клочковатая борода врастала прямо в воротник водолазки, поскольку подбородка у него почти что не было.

Но в тот день Тревор остался, дома. Папа весь вечер сидел в гостиной: развалился в потертом кресле с откидной спинкой (оно продавалось вместе с домом), выстукивал ногами бессмысленное та-та по покоробившимся доскам пола. Проигрыватель он воткнул в сеть и без перебоя проигрывал одну пластинку за другой, все подряд, что попадалось под руку. Сара Воган, «Кантри Джо энд Фиш», исступленная музыка джаз-бандов двадцатых годов, которая звучала как песни, которые могут сыграть скелеты на собственных костях, — и все это сливалось в протяжный музыкальный крик боли. Лучше всего Тревор помнил — папа как одержимый искал подборку пластинок Чарли Паркера: Птица с Майлсом, Птица на Пятьдесят второй улице, Птица в Птичьей стране. Наконец нашел. Хлопнул на вертушку. И к крыше старого дома взвился саксофон, нашел щели в стенах и вылетел в ночь — величественный восторженный звук, ужасно печальный, но почему-то свободный. Свободный, как птица в Птичьей стране.

Вздернув ко рту бутылку, папа хлебнул бурбон прямо из горлышка. Мгновение спустя он издал протяжное булькающее рыгание. Тревор встал из угла, где сидел, поглядывая, не покажутся ли фары маминой машины, и пошел прочь из комнаты. Ему не хотелось видеть, как папу тошнит. Он уже видел это раньше, и его самого тогда едва не стошнило — не столько от вида тонких нитей выблеванного виски, сколько от беспомощности и стыда отца.