Итак, по Аристотелю, жизнь не может лечь в основу сюжета, даже если это жизнь Геракла: повествование, как и трагедия, строится не вокруг единого героя, а вокруг единого действия (гнева Ахилла, страсти Федры, заблуждения Эдипа), и единственным допустимым дня Аристотеля типом сюжета остается, стало быть, сюжет по существу своему драматический. Самый факт существования такого культурного феномена, как биографическое предание (сумма сведений о жизни мифического или реального персонажа, запечатленная в памяти культуры), Аристотель не отрицает, но в литературу он это предание согласен допустить лишь в разъятом на «деяния» виде. Выходит, для последовательного перипатетика анекдоты, сентенции и прочие биографические материалы в биографию не обобщаются, и нормой остаются два вида обобщения, вполне традиционные для родины Софокла и Платона: во-первых, обобщение в трагическом сюжете, где характер имеет второстепенное сравнительно с сюжетом значение, и, во-вторых, обобщение в философском трактате, который может быть (а может и не быть) иллюстрирован частными случаями. В неоговоренном одиночестве остается, правда, допустимое, но нетрадиционное этическое моделирование — «Характеры» Феофраста, где за определением нравственного качества («Скупость — это…») следуют его ситуативные иллюстрации. Однако, хотя через много веков у Феофраста явилось некоторое число подражателей вроде знаменитого Лафатера, в древности его книжка оставалась одиноким шедевром, вполне согласным, впрочем, с правилами Аристотеля, потому что Феофраст изображал не конкретных скупцов, гордецов и подлецов, а обобщенных, и, следовательно, не нарушал обобщающего принципа философии, как не нарушала его, например, ботаника, тоже причислявшаяся тогда к философии. А с другой стороны, первым биографом вряд ли мог стать человек, вовсе чуждый школе Аристотеля и не причастный этическим разысканиям перипатетиков: доступный обобщению в жизнь материал собирали и классифицировали именно перипатетики, представителям других философских преемств такие занятия были попросту неинтересны. Для рождения биографии нужен был, таким образом, непоследовательный перипатетик — им-то и оказался Аристоксен Тарентский, покинувший ради Афин одну из последних пифагорейских общин Великой Греции.
Примкнув к перипатетикам, Аристоксен со своим пифагорейским прошлым не порвал: занимался он преимущественно музыкальной теорией, а это занятие — традиционно пифагорейское, и вдобавок питал нескрываемую неприязнь к покойному Платону, который, по его мнению, строил свое учение на неоговоренных заимствованиях премудрости Пифагоровой (обвинение в какой-то мере справедливое, и даже, якобы, именно по этой причине италийские пифагорейцы некогда рассорились с Платоном). Итак, Аристоксен отчасти оставался пифагорейцем, хотя принимал деятельное участие даже и в фактологических разысканиях перипатетиков, составив «Исторические записки» и «Разрозненные заметки» — типичные своды этических анекдотов, часто цитируемые позднейшими биографами. Однако он же первый сделал жизнь сюжетом, составив первый биографический сборник, в который включил жизни самого Пифагора, пифагорейца Архита, а также Сократа, Платона, лирика Телеста и своего учителя, пифагорейца Ксенофила, то есть преступил перипатетическую норму, воспользовавшись перипатетическим материалом, и так создал новый жанр. Чем же был этот жанр нов?
Как уже говорилось, биографическое предание было бесспорным фактом античной культуры, хотя крайне редко отражалось в литературе полностью. Биографические повествования имеются у Геродота, но они входят в текст большего объема и совсем иного назначения. По-своему биографичны охаянные Аристотелем «Гераклеиды» и «Тесеиды», но прежде всего это были все-таки образцы героического эпоса. По-своему биографичны иные хвалебные речи, в которых древние ораторы подробно говорят о жизни восхваляемого деятеля. Однако во всех перечисленных случаях биографичность факультативна: историк может, но не обязан описать от начала до конца жизнь царя Креза или тирана Поликрата; эпический поэт может, но не обязан воспеть земное бытие Геракла от рождения до апофеоза; оратор может, но не обязан рассказать все, что знает о каком-нибудь Исагоре, — допустимо ограничиться эпизодами, анекдотами, подвигами, а история все равно останется историей, эпос эпосом и панегирик панегириком. Во всех перечисленных случаях биографичность — частный художественный прием, а не структурный признак жанра. А вот Аристоксен первым ограничил предмет повествования биографическим преданием о реальном лице, поставив пределами фабулы пределы жизни и сделав содержанием сюжета течение жизни, что соответствует двойному значению слова βίος — «образ жизни», «срок жизни».
По классификации Аристотеля, жизнь следует отнести к историческому повествованию, лишенному настоящего сюжетного единства (Poet. XXIII, 1459 а 15–30), однако тогда биография должна рассматриваться как подготовительный материал, потому что все историческое единично и подлежит классификации и обобщению — и имевшиеся фиксации биографических преданий использовались перипатетиками именно как источник нраво-описательного материала. Создание жизни как итогового текста, объединяющего и обобщающего подготовительные, приравнивает жизнь к другим итоговым текстам, то есть к поэзии и к философии, а при этом требование Аристотеля об обязательном сюжетном единстве соблюдается, хотя «точно как единое и целое животное» (ibid. 20) оказывается не сюжет, а вполне реальное «животное» — человек. У столь новаторского приема был, конечно, источник, но в традиции, хоть и хорошо знакомой Аристоксену, никак не учтенной в «Поэтике». И верно, безуспешность (или чрезмерная успешность) поисков литературного прототипа биографии, скорей всего, может объясняться просто отсутствием такого прототипа — следовательно, речь должна идти о некоем культурном явлении и вряд ли об «индивидуалистических тенденциях» эпохи, порой называемых социальным источником биографии[17]. Названные тенденции превосходно объясняют немедленный успех биографического жанра, но не объясняют, почему героями Аристоксенова и многих последующих сборников были преимущественно философы и поэты старого времени, а не современные биографам индивидуалисты — скажем, командиры наемнических отрядов. Существовала между тем культурная традиция, рассматривающая человеческую жизнь именно как единое действие и отлично знакомая Аристоксену, — это пифагорейское жизнестроительство.
Жизнестроительство — достаточно распространенный феномен культуры и в общем виде представляет собой организацию человеком собственной жизни по плану, типологически сходному с нормативной поэтикой. Нормативной поэтикой жизнестроительства является индивидуальная норма поведения, иногда совмещенная с общепринятым этикетом, а иногда полностью или почти полностью ему противопоставленная, но всегда демонстративная, потому что для жизнестроителя собственная жизнь есть воплощение умозрительной доктрины и воплощение не в фигуральном, а в совершенно буквальном смысле слова, так как концептуальной основой древнейшего европейского жизнестроительства было пифагорейское учение о переселении душ — метемпсихозе. Метемпсихоз есть воплощение бессмертной и вечной души в череде конечных жизненных циклов, так что пифагорейская концепция жизни включает в себя даже нечто вроде понятия «биографического сборника», а именно памяти о прежних воплощениях, даруемой богами истинным мудрецам. Любопытно заметить, что биографическая традиция и вообще возникла только в тех культурах, в которых содержится концепция метемпсихоза, именно в культуре индийской и — опосредованно, через пришедший из Индии буддизм, — в китайской; пифагорейское учение о метемпсихозе также порой возводилось к индийскому источнику, но проверке такого предположения мешает недостаток сведений о первых пифагорейцах.
Аристоксенов сборник, таким образом, можно определить как пифагорейское оформление перипатетического материала. Сборник этот преследовал, без сомнения, и сопоставительную цель: судя по дошедшим до нас фрагментам, жизни Пифагора и Архита были хвалебными, а жизни Сократа и Платона едва ли не разоблачительными. В целом же новорожденный жанр, сочетающий (в терминах Аристотеля) свойства «истории» и «поэзии», имел поучительно-развлекательное назначение, уподобляясь в этом смысле ученым поэмам, которые Аристотель литературой не считал (Poet. I, 1447 b 10–20), но которые, по его же признанию, обычно воспринимались именно как литература. Биография была наиболее доступным видом этического обобщения и для читателя, всегда предпочитающего познание через конкретный пример, и — что весьма существенно — для тех, кто должен был удовлетворить читательский спрос, потому что сочинить трагедию (даже плохую) чрезвычайно трудно, а составить биографический сборник (особенно посредственный) сравнительно легко. Распространенность и устойчивость жанра прямо пропорциональны его воспроизводимости, а воспроизводство жизней было упрощено до предела — отсюда и почти сверхъестественная живучесть жанра, благополучно существующего и в наши дни, а до того благополучно просуществовавшего двадцать с лишним веков.
Аристоксеновой традицией был, как сказано, биографический сборник, что может быть признано одной из специфических особенностей жанра: жизнь соседствует с другими жизнями, каждый характер находится в сравнительном ряду других характеров, и так все познается в сравнении. Эллинистические биографы следовали этой норме, составляя своды жизнеописаний философов и поэтов, или более специальные: например, Гермипп написал «Жизни мужей, перешедших от любомудрия к тирании или династическому владычеству». Так обстояло дело и в римские времена, когда рядом с биографией философской расцвела политическая, да и позднее, в средние века, жития святых объединялись в сборники. Объем подобных сборников диктовался только их тематикой, и чем неопределеннее была тематика, тем неопределеннее оказывался объем: у Светония он определяется строго — числом цезарей, у Диогена Лаэртского нестрого — чем больше вспомнится философов, тем лучше, а у Плутарха настолько нестрого, что его принципы выбора героев сами по себе служат предметом исследования. При такой количественной вольности появлялись, конечно, и одиночные биографии, но было их немного и писались они по частным поводам: например, Тацит описал жизнь своего тестя Агриколы, а Лукиан сочинил разоблачительное жизнеописание своего современника лжепророка Александра. Однако эти и другие авторы не были биографами по преимуществу, так что одиночные жизнеописания оставались не только на периферии жанра,