но и на периферии творчества своих создателей.
Одиночная биография остается биографией: в ней описывается жизнь человека от рождения до смерти и повествуется, что он совершил, что сказал, какие слухи о нем ходили. Однако всякий биограф ставит перед собой, помимо воспроизведения универсальной жанровой схемы, еще некоторые цели, и цели эти у одиночной биографии и у биографического сборника различны. Сборник всегда имеет познавательную ценность, изображая через человеческие жизни целую историческую эпоху (как у Светония), целое культурное направление (как в «Жизнях софистов» Флавия Филострата) или всю греческую философию (как в труде Диогена Лаэртского). Сборник непременно имеет сопоставительную ценность, которая тем больше, чем значительнее литературный дар биографа, но никогда не сводится к нулю, потому что читатель видит, какими бывают римские императоры, полководцы, софисты и так далее — и распознает их общие и индивидуальные нравственные свойства; особенность жизнеописаний Плутарха была, в частности, в том, что он ограничил читательскую вольность, определенно указав, кого с кем сравнивать. Составитель сборника может быть не слишком даровит, он может быть равнодушен к своим героям, но ему достаточно собрать все обо всех, а уж сборник сделает свое дело. Не так с одиночной биографией. Познавательная ее ценность не слишком велика, и автор должен привлечь к своему единственному герою читательский интерес, а потому герои таких жизнеописаний обычно ближе своим биографам, чем многочисленные герои сборников: тесть Тацита, враг Лукиана — но не просто один из «двенадцати цезарей». Равным образом, не может автор одиночной биографии понадеяться, что характер героя будет дорисован сравнением, а значит, следует подробно и точно изобразить нравственную природу героя, убедив читателя в том, что имярек был жуликом, чудотворцем, добрым гражданином или великим философом. Заинтересовать нелегко, убедить не легче, и недаром среди авторов одиночных биографий преобладают известные имена — тут мало было простой добросовестности, требовался еще и литературный дар.
В результате первая обширная одиночная биография — «Жизнь Аполлония Тианского» — того самого Филострата, который написал позднее «Жизни софистов», явилась лишь в начале III в. н. э. и оказалась биографией романизованной, так как в ней было много персонажей, всякий со своим характером, и много эпизодов, напрямую с изображением главного героя не связанных[18]. Книга Филострата, конечно, пользовалась успехом и среди его современников, и позднее, более того, она оказалась первым образцом тех объемистых и нередко весьма увлекательных книжек о жизни хоть Наполеона, хоть Мерилин Монро, которые и ныне пользуются у читателей неизменным спросом. Тем не менее тенденция биографического жанра к образованию неких дискретных последовательностей сохранилась по сей день. Биографических сборников новое время знает мало, так как новоевропейские биографы, удовлетворяя читательский интерес к мелочам жизни знаменитого человека, пишут подробно, да притом должны считаться еще и с образовательным уровнем массового читателя, которому лучше в жизнеописании, скажем, де Голля заодно сообщить, когда и как началась Вторая мировая война и кто кому в ней был союзник, без чего читатель может попросту не понять, чем было, например, примечательно французское правительство в изгнании и почему оно обреталось в Лондоне. Все это превращает даже относительно краткое по нынешним меркам жизнеописание в книгу, которую с дюжиной других таких же не сошьешь. Зато биографии почти всегда объединяются либо в тематические серии (жизни ученых, жизни военачальников, жизни русских писателей, жизни всяких писателей и т. д.), так что читатель биографии маршала Жукова, скорей всего, читал или намерен прочитать также биографии Рокоссовского, Василевского и других, обычно из той же серии, а в итоге сопоставительную свою ценность биография не утрачивает, потому что по-настоящему одиночной не бывает почти никогда. Да и авторы жизнеописаний — хотя бы и очень объемистых — зачастую специализируются в этом и только в этом жанре, вдобавок ограничивая себя тематически: покончив с Черчиллем, берутся за Рузвельта, покончив с Людовиком XIV — за Людовика XV, так что образуются еще и авторские серии биографий. Однако в любом биографическом сборнике и в любой биографической серии любая биография — всегда «жизнь замечательного человека», и некоторые из «замечательных людей» для биографов более привлекательны, а некоторые менее.
Проблема героя оказывается одной из ключевых уже при анализе античного биографического корпуса. Так, расцвет жанра в имперскую эпоху, когда жили и писали Плутарх и Светоний, вполне основательно связывается с расцветом жизнеописания политического, а значит, тоже с героем — в данном случае с выбором героя. Здесь можно наметить две тенденции, проистекающие от двойственной, сразу познавательной и развлекательной, природы всякой биографии и отражающиеся в составе биографического корпуса. С одной стороны, это тяготение к универсализму и к информативной преемственности, а отсюда, например, увеличение объема новых сборников за счет поглощения предыдущих — так, компилятивный труд Диогена Лаэртского понизил спрос на книги Неанфа и Гермиппа и, в конце концов, вытеснил их в собрания фрагментов. С другой стороны, это постепенное расширение списка героев, новые жизнеописания которых не вытесняют предыдущих. Можно сказать, что герои доступных вытеснению биографий интересны главным образом познавательно, так что читать о них одно и то же дважды скучно, а вот читать, например, о Цезаре всегда интересно, потому что еще одна биография легендарной личности никогда лишней не бывает.
Легендарность личности далеко не всегда прямо пропорциональна реальным заслугам: скажем, среди философов следующего за Сократом поколения киник Диоген легендарнее великого Аристотеля, а среди противников Цезаря почти равный ему военным талантом Помпей далеко уступает в легендарности политически бездарному Катону. Таких примеров сколько угодно не только в древности: Суворов был легендарным чудо-вождем уже при жизни и тем более после смерти, а никак не меньшие военные заслуги Румянцева не помогли тому стать легендой. Легендарность — явление сугубо культурное, возникающее на пересечении реальной жизни героя и восприятия ее современниками и потомками, то есть биографического предания, а затем отражающееся в отражающих биографическое предание текстах, прежде всего, конечно, в тестах собственно жизнеописательных. Это вновь обращает нас к одному из культурных источников биографического жанра — к пифагорейскому жизнестроительству.
Жизнь Пифагора как легендарного философа, философа по преимуществу, изобретателя самого слова φιλόσοφος, то есть «любомудр», как раз и отличалась тем, что все его поступки были обусловлены единой доктриной, своего рода нормативной поэтикой жизнестроительства: например, в одной из легенд о его смерти он, преследуемый убийцами, предпочитает встречу с ними бегству через засеянное бобами поле — бобы у пифагорейцев были под запретом. Отсюда и едва ли не главное правило жизнеописания философа: жизнь его должна быть живым воплощением доктрины — то же самое часто ожидалось от философа и в реальной жизни, но тут уж отступления от деклараций были неизбежны, хотя и вызывали упреки. Однако доктрин меньше, чем философов, поэтому жизни, скажем, киников естественно оказывались между собой схожи, как и жизни стоиков или эпикурейцев, хотя при этом, конечно, киники были мало похожи на стоиков и вовсе не похожи на эпикурейцев: иначе говоря, каждая школа не только декларировала свои собственные более или менее строгие жизнестроительные правила, но и тиражировала их жизнями представителей школы. А это, естественно, привлекало внимание, главным образом, к основоположникам жизнестроительных традиций, особенно экстравагантных, потому что преемники основоположников в биографическом контексте воспринимались как подражатели, то есть за редкими исключениями были попросту менее интересны. Потому и выходило, что жизнь киника оказывалась занимательнее жизни перипатетика, а из киников самым занимательным был, конечно, Диоген, своей биографической привлекательностью без труда обгонявший Аристотеля.
Порой биограф бывает откровенно недоброжелателен к своему герою, но и тогда поведение этого героя — если он претендует зваться философом — сохраняет жизнестроительную последовательность: так, упоминавшийся ранее лжепророк Александр у Лукиана вполне отличается вполне последовательной порочностью. А в результате и реальная жизнь философа в большей или меньшей степени, но непременно характеризовалась его ориентацией на биографическое предание, в котором и ему предстоит со временем фигурировать как очередному живому примеру избранной им доктрины или (пусть гораздо реже) примером пренебрежения всеми доктринами, — но так или иначе примером целостным и непротиворечивым[19].
В сравнении с философским этикетом, более или менее строго детерминированным доктриной, этикет политический может казаться лишенным всякой системы. Прежде всего политик обладает значительной этикетной самостоятельностью: принадлежность Диогена к киническому преемству предопределяла его показную бедность, но, например, самодержавные амбиции Гальбы, одного из эфемерных правителей наступившего после смерти Нерона междуцарствия, вовсе не были предопределены присущим ему староримским аристократизмом. Пример Гальбы во многом показателен. Его жизнь включает в себя поступки двух видов: исторически значимые и этикетно значимые, причем исторические, конечно, преобладают. Исторически значимые поступки определяются внешними обстоятельствами (например, смертью Нерона) и собственными намерениями Гальбы (прежде всего, желанием захватить державу); этикетно значимые поступки определяются выбором этикетной традиции, долженствующей быть опознанной современниками и потомками. Исторически значимые поступки могут совершаться из этикетных соображений (так, преемника Гальба себе выбрал «из хорошей семьи», хотя в практическом смысле совершенно бесполезного), но, разумеется, гораздо чаще сами нарушают последовательность этикетного поведения. В целом, этикет рядового политика, каким именно и был Гальба, прославленный лишь участием в бурях междуцарствия, может быть определен как ограниченно действующий, но опознаваемый, так что и свод политических биографий оказывается сводом по преимуществу опознанных характеров. А занимательность любого политического жизнеописания в том, что характер (выбор этикетной традиции) распознается лишь в процессе чтения: «философ-стоик» — довольно подробное предварительное определение личности, а «римский император» — определение не личности, а должности.