Неизвестно, когда именно появился в библиотеке Достоевского коллинзовский Вергилий, но это не непременно случилось сразу по выходе книги, а могло произойти даже и после (в результате?) поездки в Оптину Пустынь, и уж во всяком случае после поездки Достоевский мог перечитать книгу — а Marcellus там (Соловьевым произносившийся, конечно, через ц) был, как уже сказано, Маркеллом, легко преобразуемым в русского Маркела. При этом трудно не вспомнить, что Достоевский и вообще был далеко не чужд вере в переселение душ[41], что он всегда интересовался гаданиями и еще до поездки в Пустынь ходил — тоже вместе с Владимиром Соловьевым — к заезжей гадалке[42], что семейная его обстановка сама по себе располагала ко всяким предчувствиям и предсказаниям, так как Анна Григорьевна имела в своем роду ясновидящих и сохранила кое-что от этой наследственной способности[43], и, наконец, что Достоевский был очень склонен к гаданию по Библии и результатам такого гадания доверял абсолютно[44], a sors Vergiliana — тоже гадание по книге.
У Вергилия древний Марцелл изображен как реальность, а юный — как возможность, вернее, как несбывшаяся возможность: «Рок лишь покажет миру его и сокроет обратно» (Аеп. VI, 869; пер. И. Шершеневича). У Достоевского, напротив, первоначальная и образцовая реальность — короткая жизнь юного Маркела, подлинная значимость которой обнаруживается лишь в перспективе, так как Маркелу суждено «восстать и откликнуться» сначала в младшем брате и затем в Алеше Карамазове. Эта тема грядущей значимости рано оборвавшейся жизни подкрепляется в романе речью Алеши на могиле Илюшечки, о котором он призывает помнить, потому что в будущем «может быть, именно это воспоминание <…> от великого зла удержит» (XV, 195) — так некогда воспоминание о Маркеле удержало юного Зиновия от возможного убийства. Стоит отметить, что сам Достоевский в письме к Любимову говорит, что в этой речи Алеши отчасти отражается «смысл всего романа»[45], а несколько ранее в письме к нему же называет шестую книгу романа «кульминацией» и просит особо проследить за сохранением рубрикации в биографических заметках о старце Зосиме[46] — а заметки как раз и начинаются с рассказа о «юноше брате». Правда, воспоминание о Маркеле было спонтанным, а будущее воспоминание об Илюше заранее подсказано Алешей, использующим здесь один из мотивов исповеди старца и так побуждающим «мальчиков», то есть героев второго (и, по мнению автора, главного) романа, сделаться соучастниками его судьбы — при том, что для мальчиков такой выбор произволен, а для Алеши исполнение воли старца неизбежно. Здесь пора напомнить еще об одном волеизъявлении старца — на сей раз прямом и встречающем некоторое недовольство Алеши. Запрещая Алеше оставаться в монастыре после его смерти, старец говорит: «Не здесь твое место пока. Благословляю тебя на великое послушание в миру. Много тебе еще странствовать. И ожениться должен будешь, должен. Всё должен будешь перенести, пока вновь прибудеши» (XIV, 71). Значит, уход Алеши из монастыря обещан как временный: после исполнения «послушания в миру» он, все испытав, в монастырь вернется.
Итак, если принять жизнь Маркела за образец, один раз уже воспроизведенный полностью его братом и снова воспроизводящийся в романе, можно описать и основные этапы этой, еще почти целиком предстоящей Алеше, жизни. Маркел в детстве радостен и невинен, затем он вступает в юность с ее страстями и заблуждениями, затем смертельная болезнь просветляет его душу (кульминация), и тогда он сам просвещает других, а младшему брату завещает жить за себя, — это первое воплощение в сюжетном отношении самое бледное, зато именно оно значимо парадигматически. Затем живет за Маркела Зиновий, которому (в отличие от Маркела) эта жизнь назначена словами «живи за меня»: после невинного детства наступает буйная юность, хотя заблуждения Зиновия мало похожи на заблуждения Маркела, затем несостоявшаяся дуэль (кульминация), затем просветление благодаря воспоминанию о брате, затем вступление на иноческий путь и, наконец, незадолго до смерти встреча с Алешей — новым Маркелом, восприемником парадигмы, переходящей от одного живого носителя к другому. Однако в «Братьях Карамазовых» описывается лишь первый этап жизни Алеши (конец которого знаменуется завещанием старца) и самое начало второго этапа, еще не отмеченного заблуждениями и буйством: хотя герой обретает будущую любовь (Лизу) и будущих друзей («мальчиков»), важные для сюжета отношения с ними должны были быть описаны лишь в следующем томе «Жития». Правда, так как нарушить волю старца Алеша не может ни сознательно, ни бессознательно, можно сказать, что все обещания старца сбудутся: Алеша будет жить в миру, женится, испытает много несчастий и в конце концов вернется в монастырь — все это предсказано старцем в явной форме. А из символической парадигмы ясно также, что перед возвращением в монастырь должна быть некая сюжетная (и тем самым биографическая) катастрофа, которая сделает А. Ф. Карамазова из великого грешника великим просветителем — при том, что сюжетная конкретность заблуждения и катастрофы парадигмой не заданы, хотя, в общем, можно сказать, что душевный перелом всякий раз происходит под влиянием близости смерти, своей (от болезни или на дуэли) или чужой (убийство на дуэли). «Великое зло», от которого мальчики будут удержаны воспоминанием об Илюше, тоже по всей видимости является убийством: в моральной иерархии Достоевского хуже убийства было только издевательство над детьми, здесь навряд ли возможное, хотя в смягченной форме этот ход уже использован, так как мальчики обижают Илюшу — но они еще дети, обижают по-детски и успевают раскаяться.
Более подробные сведения о зрелом периоде жизни А. Ф. Карамазова и об ожидающей его катастрофе могут дать лишь сохранившиеся свидетельства о сюжетном плане «Жития великого грешника». Привлечение этих свидетельств для реконструкции плана обычно не считается правомерным: предполагается, что существовало несколько вариантов развязки (иначе не сочетается «казнь» с «вновь прибудеши» — XV, 486) и/или что Достоевский мог вовсе изменить план книги, как бывало и в других случаях[47]. Однако такой исследовательский пессимизм представляется избыточным, потому что Достоевский никогда не менял планы своих произведений в самом процессе работы до такой степени, чтобы уничтожалась сюжетная целостность: тупиковые линии встречаются у него редко, а путаница касается мелочей. К тому же подобные несообразности могли бы обнаружиться в продолжении «Жития великого грешника», если бы таковое и вправду существовало, а в предварительном общем плане романа противоречий, явившихся результатом ошибок памяти или сопротивления материала, быть не могло. Самый факт существования предварительного плана сомнений не вызывает, так как Достоевский не раз обсуждал его и с женой, и с друзьями, и со знакомыми, но в записях этот план (если и был записан) не сохранился, а вот свидетельства собеседников Достоевского кажутся противоречивыми, и для исследователей это, в сущности, единственный повод сомневаться в наличии у писателя даже и самой общей сюжетной разработки второго тома — хотя А. Г. Достоевская, информированная лучше, чем кто бы то ни был, утверждала, что план существовал и был вполне определенным. Об этом плане существует в общей сложности пять свидетельств (XV, 412, 485–486), которые и будут теперь поочередно рассмотрены.
Два свидетельства из пяти очень неопределенны и о развитии сюжета не сообщают почти ничего: это упоминавшееся свидетельство Соловьева о «Церкви как положительном общественном идеале» (Достоевский говорил так, еще не написав первого тома, летом 1878 года) и свидетельство А. М. Сливицкого, что героями второго романа должны были быть дети первого романа, — об этом Достоевский говорил в 1880 году, уже выпустив первый том, и это подтверждает отмеченную им же значимость «речи у камня», но ничего конкретного о сюжетном плане нет и тут. Первые два свидетельства, стало быть, не противоречат ни друг другу, ни прочим свидетельствам, касаясь, скорее, общего направления второго тома и состава его главных персонажей.
О развитии сюжета свидетельств только три, два из них относятся к тому же 1880 году, когда Достоевский беседовал со Сливицким. Во-первых, это газетное сообщение, в котором говорится, что, по замыслу автора, А. Ф. Карамазов станет сельским учителем и революционером и дойдет до «умысла о цареубийстве», — в сочетании со свидетельством Сливицкого это означает, что заговорщиками будут «мальчики», по-прежнему под предводительством Алеши. В том же 1880 году Суворин записал в своем дневнике со слов Достоевского, что Алеша в поисках правды «совершил бы политическое преступление» и «его бы казнили». Это свидетельство не противоречит ни свидетельству Сливицкого, ни газетному, а со свидетельством Соловьева, как и другие два, явной связи не имеет. Наконец, самое позднее и самое важное свидетельство — свидетельство Нины Гофман, которой о втором томе в 1898 году рассказывала сама А. Г. Достоевская. В пересказе Гофман Алеша женится на Лизе, бросает ее ради Грушеньки и «после бурного периода заблуждений» возвращается в монастырь, где посвящает себя воспитанию детей. О женитьбе и возвращении в монастырь на самом деле известно уже из первого тома (что сказал старец, то и будет), а «период заблуждений» легко расшифровывается как революционная деятельность (А. Г. Достоевская говорить о политике не любила). Если допустить, что в газетном сообщении будущие события переданы без особого хронологического порядка и что Алеше все-таки естественнее учить деревенских детей не в качестве революционера и неверного мужа, а в качестве монаха в захолустном монастыре, свидетельство Гофман придает сведениям о втором томе известную завершенность, да и свидетельство Соловьева, не становясь конкретнее, определеннее связывается с сюжетом; монастырь как центр просвещения для общественной роли Церкви был очень важен во все века, и недостаток монастырского просветительства в описываемую эпоху не лучшим образом сказывался па престиже Церкви как социальной силы.