— Да. И я очень хорошо помню его работу.
— А что в ней было такого примечательного?
— Да, собственно, ничего. Просто пара листков, исписанных твердым почерком. И с бездной грамматических ошибок. — Она помолчала, погрузившись в теплую материю воспоминания. — Но суть не в этом. А в том, что меня несколько озадачил его выбор.
Я прикинул про себя варианты, в стандартной обойме статусов и положений, какие могли занимать юношу в те времена. Геолог. Космонавт. Инженер. Врач. Полярник. Учитель.
— А вот и нет! — улыбнулась тетя Аня, угадав ход моих мыслей. — Знаешь, кем он хотел стать? Ни за что не догадаешься.
Мне было наплевать на то, кем он хотел. Другое дело — кем стал. Подумав об этом, я вдруг ощутил легкий толчок привычной боли в левом плече.
— Он хотел командовать праздничными салютами.
Я остолбенел и с минуту пытался сообразить, что бы этот явно выбивающийся из тривиальной обоймы выбор мог означать, наверное, мальчик был в самом деле существом самобытным.
— Ну, на этой почве у него и начались проблемы. Он вечно мастерил какие-то... — она повертела кистью у виска, подыскивая слово. — Какие-то бомбочки, что ли... Знаешь, прежде валидол продавался в маленьких металлических баночках. Так вот он начинял их чем-то взрывоопасным и взрывал на школьном дворе. Нина Валериановна, химичка, говорила, что это, скорее всего, какая-то смесь алюминиевой пыли с марганцовкой. Ну и еще что-то такое мастерил. Я его предупреждала — эти опыты могут плохо кончиться. Так оно и вышло. У нас, помнится, была комиссия из роно, проверяли наглядную агитацию. И вот они зачем-то наведались во двор, где Сережа, как на грех, экспериментировал. И что-то, конечно, в самый неподходящий момент взорвалось. Грохот стоял... — Она прикрыла глаза и покачнулась, приложив руку к груди. — Руководителю комиссии чуть плохо с сердцем не стало. Ну словом, вышел большой скандал, меня затаскали по инстанциям. И Сережу пришлось переводить в тридцатую школу — рабочей молодежи, были прежде такие школы. Ну вот. — Она поправила выбившуюся из-под светлого платка прядку. — А как его судьба дальше сложилась, я не знаю. А ты?
— Хорошо сложилась. Он в порядке. Ладно, тетя Аня, мне пора.
Поспел я в переулок в самый удачный момент, застав там, что называется, немую сцену: мент изумленно таращился на Люку, которая вместо цветов загружала в багажное отделение литровые бутылки виски с черной наклейкой и прозрачный пластиковый пакет с закусками. Низко наклонившись, она старательно устраивала рядом с роскошным гробом покупки, нисколько не обращая внимания на то, что порыв горячего сквознячного ветра приподнял ее юбку, открыв нашим взорам сочную попку во всей ее аппетитной красе.
— Покойный любил в этой жизни всего две вещи. Женщин и выпивку, — бросил я лейтенанту, минуя будку. — И мы просто обязаны отдать долг его светлой памяти.
Отдавать долг решено было у Люки, благо жила она в пяти минутах ходьбы от пряничного домика, в массивном, с еще основательной сталинской выправкой, десятиэтажном доме, фасадом выходящем на Садовое и изукрашенном поверху, над линией верхних окон, барельефами с типичными для "большого стиля" сценами вдохновенного труда: в полях, цехах и у чертежных кульманов — четкие профили плоских людей, застигнутых и остановленных неведомым мастером архитектурных излишеств в моменты их летящих порывистых движений. Все, как один, восторженно приподняв просветленные лица, глядели вдаль, словно выискивая в тех туманных далях землю за горизонтом, и, глядя на них, я подумал: если мы чего-то и добились за последнее время, так это того, что воспитали в себе привычку сумрачно глядеть себе под ноги.
Люка поволокла покупки к подъезду, я свернул за угол и дворами выплыл к заветной гавани, по которой нервно курсировало неопределенного возраста бледнолицее существо в надетом на голое тело просторном и крайне поношенном вельветовом балахоне сугубо поэтического фасона, первозданный оттенок которого определить уже не представлялось возможным, слишком коротких, открывавших жилистые щиколотки, джинсах и сандалиях на босу ногу, которые по такой жаре, наверное, и смотрелись бы уместно, если бы их носитель имел обыкновение хоть раз в год споласкивать ноги и остригать ногти. Сосредоточенно почесывая мягкую и жидковатую, неровными островками вспухающую на истощенном лице бороду, существо уставилось на меня и на удивление гулким, глубоким, поразительно объемным, неизвестно как умещающимся в цыплячьей впалой груди, голосом осведомилось:
— Вершительница скорбных дел у себя?
— Привет, Алдарионов, — ответил я, прикрывая дверь лимузина. — Если ты про Люку, то ее нет. Она скорбит в тиши уединения. Но я уполномочен представлять ее интересы. Пошли в офис... А кстати, у нас что, начался месячник творческой интеллигенции? Недавно Бэмби свидетельствовала почтение —- от лица мастеров монументалистики. Теперь вот ты — от лица литературы. Выходит, все искусства в гости к нам. Не хватает разве что мастеров балета.
— Да ну их в баню, — прогудел Алдарионов. — Они все педики.
— Я где-то слышал, что среди них встречаются и женщины, — сказал я, когда мы поднялись наверх и вошли в приемную.
— Один черт, — махнул он рукой, окунул ее в висевшую на плече холстяную суму, напоминавшую безразмерный накладной карман без клапана, извлек оттуда бутылку водки и водрузил ее на стол.
— Ого, Костя! И чем ты так воодушевлен? — спросил я, поглаживая ребристый бочок "Гжелки". — Что-то удалось продать? Что именно? Частушки, анекдоты или гимн?
Костю я знаю почти с первого дня работы Хароном и не перестаю им восхищаться. Когда-то он закончил Литературный институт и с тех пор ударно трудится на литературной ниве, то есть пишет абсолютно все — стихи патетические и лирические, глубокомысленные эссе и критические дневники, частушки и анекдоты, рассказы всех возможных мастей, включая эротические, статьи и заметки в прессу, интервью с представителями бомонда, а кроме того, подхалтуривает в какой-то забавной конторе, которая создает корпоративные гимны. Разумеется, Костя участвовал и в конкурсе на лучший текст нового гимна нашей страны, но весовая его категория в сравнении с мэтрами этого монументального жанра оказалась явно легковата.
— Вот именно, — с серьезным видом кивнул он. — Гимн.
— И в честь кого? Корпорации "Юкос"? Группы компаний "Альфа"? Банка "Национальный кредит"?
— Ты просто обхохочешься! — сказал Костя, усаживаясь на стул напротив меня.
— Ну?
— В честь президента.
Это сообщение заставило оторваться от созерцания водочной наклейки.
— Что? — поперхнулся я.
— Что слышал. Президента в честь. Это прямо усраться про любовь что за история! — Он мечтательно закатил глаза и уставился в потолок. — Встретил тут как-то случайно в одной редакции чувака, он, как оказалось, пописывает всякие пасторальные песенки — ну, про родной край там, пшеничное поле, березу у околицы... Ну вот. Я ему и говорю: а слабо слабать песню про президента? Музыка твоя, слова мои. И сбацали. Мужик текст на музычку кинул, на свои бабки в студии записал. А потом кассету как-то ухитрился сунуть кому-то — то ли в Думу, то ли вообще министру социального обеспечения.
— И что президент?
— Пока не знаю, — пожал щуплыми плечами Костя, косясь на дверь в кабинет Люки. — Так что, ее не будет сегодня?
— Думаю, нет.
— А я вам новую порцию принес. — Костя извлек из сумы коленкоровую папку, разумеется тоже кошмарно потрепанную, с на честном слове держащимися тесемочными завязками.
Талант Кости настолько многогранен, что, помимо всего прочего, из-под его пера выходят еще и эпитафии, которые он время от времени притаскивает нам.
— Давай посмотрю.
— Да что ты в этом понимаешь? — как обычно, насупился он.
— Ты же знаешь, у меня есть опыт в журналистике вообще и в публикаторстве в частности. — Я выдернул из его руки папку. — В школе мне доверили выпуск стенной газеты "Костер". И потом, я ведь с рецензированием эпитафий тебя еще ни разу не подводил. Во-первых, я, будучи погруженным в контекст, лучше тебя чувствую стилистику и настроение этого жанра. А во-вторых, безошибочно ориентируюсь в Люкиных вкусах.
Я раскрыл папку, заранее зная, что в ней обнаружу: стопку отпечатанных на полуслепой машинке листов, в верхнем правом углу которых проставлено имя автора (даже если творение состоит из одной единственной строки), а в левом нижнем — паспортные данные создателя текста, адрес, номер пенсионной книжки и прочие реквизиты. Уже не в первый раз рецензируя творения Алдарионова, я действовал по накатанной схеме, то есть бегло просмотрел всю пачку, раскладывая листки по отдельным стопкам: всего их, как правило, набирается шесть.
В первой оседают тексты, созданные Костей в порыве сердобольного к себе отношения: как правило, они представляют собой обращение безутешных родственников к усопшему. Вторые отстраненно философичны — они Косте удаются совсем неплохо. Третьи написаны под настроение сугубо лирическое. Четвертые есть слово, вымолвленное в простоте, — и, как всякое такое слово, оно тоже, как правило, удачно. Пятое — обращение к Создателю. И шестое — ни в какие ворота не лезет.
— С чего начнем? — спросил я, опуская ладонь на стопку с воображаемым грифом "Ни в какие ворота". — С грустного?
— Да что ты понимаешь... — на всякий случай обреченно пробормотал Костя, приготовившись слушать приговор.
— Ну, поехали, — сказал я, извлекая из пачки лист, и, держа его — согласно поэтической манере читать стихи — в парящей несколько на отлете руке, продекламировал:
Не высказать горе,
Не выплакать слез,
Навеки ты радость
Из дома унес.
— Костя, я ничего не имею против смысла этого творения, — заметил я после паузы. — Но ритмическим строем оно мне поразительно напоминает жанр частушек. Или вот еще:
Ты спишь, а мы живем,
Ты жди, а мы придем...
— При чем тут частушки?! — взбеленился Алдарионов. — У частушек совсем иной мелодический строй. Вот послушай; — Он откашлялся и тягуче пропел: