сочится сквозь пальцы на пол. Инни слышит, как она одевается, как ходит по комнате; прикидывая по звуку направление ее шагов, сначала босыми ногами, потом в туфлях, он слышит, как она замирает у порога, медлит, делает шаг к нему и опять уходит, потом, уже в дверях, говорит:
— Не забудь о гороскопе, надо успеть до четырех, — а потом слышен только стук двери и ноябрьский ветер, на миг ворвавшийся в дом.
Он садится за стол, доделывает гороскоп. По Утрехтсестраат, Кейзерсграхт, Спихелстраат, Херенграхт, Конингсплейн спешит к зданию «Пароля» на Ньювезейдс, где и сдает свой опус. А потом, когда Зита из банка на Вейзелстраат направляется в «Голландскую кофейню Север-Юг», что возле Центрального вокзала, Инни, неизмеримо медленнее, идет в противоположную сторону, домой. По дороге заглядывает в «Схелтема», «Конингсхут», «Хоппе», «Пипер», «Ханс и Гритье», в кафе «Сентрум». Никогда еще он так не напивался. Домой он приходит ночью. В пустых комнатах громко зовет ее по имени, кричит и кричит, до тех пор пока соседи не требуют по телефону, чтобы он заткнулся. Тогда только он находит записку, в которой она сообщала, что не вернется никогда; он стоит с запиской в руке, долго таращится на листок и вдруг слышит собственный голос:
— Лев, сегодня с вами случится нечто ужасное: вас бросит жена и вы покончите самоубийством.
Он знает, что делать. Нетвердой походкой, натыкаясь на стулья и столы, бредет по комнате, добирается до уборной и с некоторым трудом вешается на самом высоком месте, там, где трубы отопления и водопровода прямо у потолка скреплены между собой двойным кольцом.
Небо смерти — небо серых туч. Они мчатся над голыми верхушками деревьев вдоль канала. Инни просыпается в заблеванной постели, трясущимися пальцами стаскивает с шеи изодранный галстук. Все тело в ссадинах, простыня в крови. Точно заводная кукла, он идет в ванную, умывается, бреется, принимает две таблетки алка-зелцер и, упорно стараясь не думать о Зите, выходит на улицу. На углу Утрехтсестраат покупает «Ханделсблад». Заходит в «Оостерлинг», заказывает два черных кофе, салат и, как всегда, первым делом открывает биржевую страницу. Шрифт крупнее обычного, и Инни медленно, будто разом сильно постарел, читает: «По настоятельной просьбе руководства Ассоциации по торговле ценными бумагами в 20.45 торги были прекращены в связи с кончиной американского президента. Когда пришло страшное известие, что президент Кеннеди серьезно, а может быть, и смертельно ранен, курсы акций стали стремительно падать. Сводный индекс Доу-Джонса, который поначалу повысился на 3,31 пункта, упал до 711,49. Это на 21,16 пункта ниже по сравнению с данными на закрытие торгов в четверг и самое резкое падение со времен паники 28 мая 1962 г.».
Он складывает газету и секунду рассматривает фотографию на первой полосе. Моложавый президент лежит на заднем сиденье большого автомобиля, будто спит. Жена, похожая на маску из «Орестеи», стоит рядом, прямая как струна, и не сводит глаз с больших винного цвета пятен на своем костюме, который запомнится ей навсегда. Три вещи Инни знает совершенно определенно: Зита никогда не вернется, сам он не умер, а на бирже завтра будет жуткий ажиотаж. То золото, которое в следующий понедельник купит его маклер в Швейцарии, к 1983 году, когда все еженедельники мира в десятитысячный раз перепечатают эту скорбную фотографию, принесло ему более тысячи процентов прибыли. Знаменательная фотография — она недвусмысленно предупреждала что надвигаются смутные времена.
2. АРНОЛД ТААДС1953
Simili modo postquam coenatum est, accipiens et hunc praeclarum Calicem in sanctas ac venerabiles manus suas; item tibi gratias agens, benedixit, deditque discipulis suis, dicens: Accipite, et bibite ex eo omnes.
Hie est enim Calix Sanguinis mei, novi et aeterni testamenti: mysterium fidei: qui pro vobis et pro multis effundetur in remissionem pecca-torum. Haec quotiecomque feceritis, in mei me-moriam facietis.
(Подобно же, взяв после вечери сию прекрасную чашу в святые и достойные руки Свои и благодарив, с благословением подал ученикам и сказал: возьмите и пейте из нее все.
Ибо сие есть чаша Крови Моей нового и вечного завета, таинство веры; Кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов. Сие творите в Мое воспоминание.)
До встречи с Филипом Таадсом Инни Винтроп неизменно думал, что Арнолд Таадс — самый одинокий человек в Нидерландах. А оказалось, бывает еще хуже. Можно иметь отца, но быть ему совершенно чужим, посторонним. Арнолд Таадс никогда не говорил о сыне и тем самым, как считал Инни, обрек этого сына диковинной форме несуществования, которая в конце концов вылилась в форму бесповоротного небытия — смерть.
Поскольку отец и сын вполне самостоятельно, не уведомляя друг друга, избрали абсолютное небытие, Инни сохранил за обоими лишь одну форму — дал им возможность посещать его мысли. И они частенько этим пользовались. В самое неожиданное время и в самых неожиданных местах они являлись ему в снах ил ив неясных мыслях между сном и явью, что зовутся грезами, и тогда происходило то, чего при их жизни не случалось никогда: они выступали вдвоем, неразлучным дуэтом, и ночами в гостиничных номерах нагоняли на него ужас своей всесокрушающей печалью.
Первая встреча с Арнолдом Таадсом запомнилась ему навсегда, хотя вышло так просто оттого, что память о ней нерасторжимо соединилась с памятью о тете Терезе, которая тоже покончила самоубийством, пусть и не столь предумышленно, как двое других.
Самоубийц, бывает, насчитывается до тысячи человек, и группа эта весьма пестрая, вроде пассажиров, ожидающих 16-го трамвая у остановки на амстердамской Ларессестраат перед самым часом пик. Средоточие статистической информации, похоже, располагалось где-то по соседству, и данные были вполне точны. По числу знакомых самоубийц — иначе не скажешь, ведь факт смерти как бы завершал знакомство, просто потому, что эти люди больше не могли преподнести никаких сюрпризов, — Инни заключил, что круг его знакомых, скорее всего, охватывает тысячу человек. Если пригласить всех этих добровольных мертвецов на чай, вряд ли обойдешься двумя дюжинами пирожных от Беркхофа.
Канувших в небытие он делил на две категории, смотря по тому, какой путь они избирали — «горку» или «лестницу». В первом случае после некоторых начальных усилий все шло само собой, во втором приходилось попотеть.
Тетя Тереза бесспорно выбрала «горку». Пьянство и испытанная смесь истерии и хандры естественным образом подвели ее к выходу из бального зала, а вот оба Таадса непоколебимо пробирались сквозь лабиринты и карабкались по бесконечным лестницам, чтобы в итоге прийти к тому же.
Есть люди, которые, словно бесформенную глыбу, волокут за собой все то время, что они провели на земле, и Инни Винтроп был из их числа. Нельзя сказать, чтобы эта мысль занимала его изо дня в день, но она регулярно возвращалась и вызывала у него живой интерес еще в ту пору, когда груз минувшего был значительно легче. Он не умел ни оценить свое время, ни измерить, ни поделить. Хотя, пожалуй, здесь уместнее говорить не о его времени, а о времени вообще, ибо лишь тогда эта стихия в полной мере обретает присущую ей липкую вязкость. И не только прошлое цеплялось к Инни таким манером, будущее тоже было весьма строптиво. Там его поджидало столь же бесформенное пространство, которое надлежало преодолеть, причем наугад, без мало-мальски четких указаний, каким путем оттуда выбраться. Одно было ясно: эпоха, в которой он жил, подошла к концу; но и теперь, в сорок пять лет, когда он, по собственным словам, «переступил границу кошмара, а паспорта у него никто не спросил», бесформенная глыба воспоминаний и отсутствия оных по-прежнему была при нем, не менее загадочная и даже в ретроспективе не менее огромная, чем космос, который в последнее время был у всех на устах.
В глубинах серого густого тумана начала пятидесятых, сквозь который проступал мощный пожар корейской войны, тонула, увы, и не столь заметная минута, когда в пансион на Тромпенбергервег в Хилверсуме явилась тетя Тереза (treize, Therese, ne perd jamais [5]), которая спустя несколько лет оставит Инни наследство, заложив тем самым основу его относительного благосостояния.
Работать над воспоминаниями было сложно не только потому, что он располагал весьма ограниченными возможностями («нет у меня памяти», «вы определенно все вытеснили», «вы способны, черт побери, хоть что-то запомнить!»), но и потому, что с годами начали мало-помалу исчезать и потенциальные зацепки и ориентиры, необходимые для путешествия в бездны минувшего. Конечно, тетя Тереза, утратив осязаемую плоть, стала пятнистым призраком, который время от времени блуждал по скудно освещенным коридорам его мозга, и это бы еще полбеды, ведь и шофер белого «линкольна»-универсала тоже разбился в лепешку, вместе с дядей, мужем тети Терезы; но самое ужасное, что пансион, где Инни провел первые годы своей взрослой жизни, вместе со всеми его воспоминаниями утонул в спутанном клубке восьми других пансионов и, увлекая за собой непременные гортензии, каштаны, лиственницы, рододендроны и жасмин, канул в пропасть, откуда ничто не возвращается.
Ничто?
Большие обветшалые дома, некогда выстроенные бывшими колониальными чиновниками, были, по сути, коробками, полными воспоминаний о столь же бесповоротно обветшалых временах. Они имели названия — к примеру, «Теранг-Теранг» или «Мадура», — и худущий, нервный, романтичный Инни тех дней мог вообразить (особенно летним вечером, напоенным нежными запахами), будто живет где-нибудь на плантации в окрестностях Бандунга, и это впечатление еще усиливалось оттого, что в том же до безумия огромном доме и вправду снимали комнаты бывшие обитатели Индонезии. Запахи тропической кухни ползли по дому, лениво шаркали тапки по циновкам в коридоре, кто-то щелкал языком, высокие, мелодичные, странно тягучие голоса говорили о чем-то непонятном, но связанном для него с книгами Куперуса, Даума и Дермут