Этот парень может ругаться, как матрос, но он не причинит тебе вреда.
Теплое собачье тельце беспокойно шевелится у моей груди. Я заставляю себя расслабиться.
Честно говоря, не знаю, что со мной сейчас происходит. Это так на меня не похоже — дерзить в ответ.
— Значит, она все-таки умеет ругаться.
Если бы я не знала его лучше, то подумала бы, что у него на губах появилась ухмылка.
Знание этого помогает мне больше расслабиться.
Вздергиваю подбородок, собираясь с силами, которых на самом деле не чувствую.
— Я не говорила, что не умею ругаться. — «Лгунья». — Я сказала, что мне не нравится слово на букву «х».
— То есть х*й.
Понимаю, он это сказал, чтобы вывести меня из себя. Но я не собираюсь доставлять ему такого удовольствия.
Не то чтобы я никогда не хотела ругаться. Дело в том, что мне не разрешали.
Нил запретил. И если бы я совершила ошибку и выругалась, то поплатилась бы за это.
«— Сядь у моих ног, Энни.
Дрожа всем телом, опустилась на колени перед мужем и посмотрела на него, как мне престало это делать.
Сверху на меня смотрели бесстрастные, холодные глаза.
— Женщины не должны ругаться. И у них не должно быть своего мнения. Их не должно быть видно. И слышно. Женщины не должны работать. Они должны оставаться дома и заботиться о своих мужьях. И они должны делать все, что мужья им скажут. Если они не придерживаются этих правил, то мужья имеют полное право наказывать их так, как считают нужным. Повтори мне эти слова, Энни. Сейчас же».
Сдерживаю дрожь, которая пытается захватить тело при воспоминании, эхом отдающемся в сознании.
«Ты в порядке. Ты в безопасности».
Я прекрасно это знаю, но сейчас просто хочу домой.
— Ну... пока, — бормочу я, стряхивая с себя прошлое и проходя мимо Ривера.
Я почти уверена, что маленький песик заснул у меня на плече. Благослови его господь.
Минуя Ривера, я улавливаю запах сигарного дыма. От него нечто странное происходит с желудком. Ощущение взлета и падения. Странно. Надеюсь, ребенок не начнет жаждать запаха сигарного дыма.
«Совершенно не здоровая привычка, малыш».
— Тебе, наверное, следует отвести шавку к ветеринару. — Тихие, почти неохотные слова Ривера доносятся до меня как раз перед тем, как я подхожу к калитке.
Я останавливаюсь и полуоборачиваюсь к нему.
— Считаешь?
— Это бродячий пес, который только что окунулся в мой бассейн. Так что, я бы сказал, да, ему нужно к ветеринару.
— Почему тебя это волнует? — Я поднимаю бровь.
Выражение его лица меняется.
— Совершенно не волнует. Но мне нужно знать, нет ли у этой шавки какой заразы. В конце концов, он плавал в моем бассейне.
— Он не шавка. И у него нет никаких болезней. — Я прижимаю пса к себе, и он утыкается мордой мне в шею.
— Да, конечно, Рыжая. Говори себе это почаще. У шавки точно есть блохи, а, возможно, и клещи.
«Блохи? Клещи?»
Теперь у меня начинается чесотка.
Я чешу руку. Потом голову.
«Господи Иисусе! Это он во всем виноват — вбил мне в голову мысль о блохах».
— Разве ветеринарная клиника уже не закрыта? — говорю я, почесывая шею. Должно быть, уже близится полночь.
— В городе есть круглосуточная.
— Ох. Это хорошо, но у меня нет машины, а я не хочу идти в город пешком в темноте, поэтому мне придется отвезти его туда утром.
«И провести ночь с блохами и клещами». При этой мысли я чешусь сильнее.
Но я не хочу оставлять этого бедного песика на улице из-за нескольких насекомых, которых у него, вероятно, даже нет.
«Так почему я вообще чешусь?
Потому что он вбил эту идею мне в голову!»
Я слышу громкий разочарованный вздох Ривера и смотрю, как он проводит рукой по густым волосам.
— Черт возьми, — рычит он. — Я отвезу тебя в клинику на грузовике.
«Ух-ты».
Судя по его тону, можно подумать, я напросилась, чтобы он подвез меня до клиники.
На языке вертится сказать, куда ему засунуть свою машину, но мне рано или поздно нужно отвезти милого песика к ветеринару.
Поэтому, ради моего нового приятеля, проглатываю гордость и говорю:
— Было бы здорово, спасибо. Я только сбегаю домой переодеться в сухую одежду. Можно, пока меня не будет, я оставлю собаку с тобой? Я вернусь через пару минут. — Я не хочу тащить блох домой до того, как появится возможность вылечить собаку у ветеринара.
— Конечно. Не торопись, — саркастически говорит он. — Вообще-то, раз уж на то пошло, почему бы тебе не принять горячую ванну, не вымыть голову, а потом переодеться, а я пока постою здесь с блохастой шавкой и буду ждать, пока не ох*ею?
— О, как мило с твоей стороны, Ривер, — я широко улыбаюсь, возвращаясь к нему. — Но я не хочу, что бы ты ах-уехал, так что только переоденусь и прискачу обратно, как блоха. — Я протягиваю ему пса, заставляя взять его. — Ха! Блоха! Понял?
Я смеюсь, на что он рычит.
Отступив на несколько шагов, ухмыляюсь, наслаждаясь хмурыми морщинками, залегшими вокруг рта, а затем заставляю себя повернуться и неторопливо направиться к себе, чтобы переодеться.
Ривер
Риверу двенадцать лет
Бабушка включила проигрыватель. Какая-то группа под названием «The Flying Pickets». Сейчас звучит песня «Only You». На фоне других, эта, пожалуй, ничего.
Мы в мастерской. Бабушка у печи. Она ходит туда-сюда от печи к измельченному стеклу, которое использовала для создания вазы на заказ. В данный момент я ей не нужен, поэтому заканчиваю то, что мы сделали вчера.
Используя шлифовальный блок, полирую острые края на дне стеклянного шара. Это абажур в форме воздушного шара. В нем все оттенки синего: от светло-голубого до глубокого темного. Он для мамы. Синий — ее любимый цвет. Не то чтобы она могла оставить абажур в тюрьме. Но когда я делаю для нее вещи, то фотографирую их и приношу фото ей, потому что теперь навещаю ее каждый месяц после того, как бабушка ее убедила, что я должен с ней видеться.
Маме очень нравятся наши встречи и фотографии. Она говорит, что все фото висят у нее на стене. Говорит, что счастлива, что я выдуваю изделия из стекла вместе с бабушкой. Говорит, что гордится мной.
Я знаю, что это неправда.
Как она может мной гордиться?
Она попала в это место из-за меня.
Но когда она выйдет из тюрьмы, и мы снова будем вместе, я исправлю то, что натворил.
А до тех пор буду продолжать выдувать для нее всякие вещицы, делая ее счастливой единственным доступным мне способом.
Бросаю взгляд на полку, где лежат все вещи, что я для нее сделал. Их становится все больше.
За работой бабушка начинает подпевать. Певица из нее ужасная.
Закатываю глаза, но на моих губах появляется улыбка.
В мастерской раздается звонок, сообщая нам, что кто-то стоит у входной двери. Бабушка установила здесь дверной звонок, чтобы слышать, когда кто-то приходит, потому что часто проводит время в мастерской.
Мы оба. Мне нравится работать с ней.
Когда она впервые заставила меня начать ей помогать, я думал, что мне не понравится, но все получилось наоборот.
Из-за высокой температуры, требующейся для выдувания стекла, бабушка не позволяет мне выполнять работу самостоятельно, поэтому я занимаюсь тем, что дую, пока бабушка придает предметам форму. Но идея изделий исходит от меня, а бабушка помогает мне воплотить их в жизнь. Я делаю набросок, и показываю ей рисунок. Мне нравится рисовать. Но создавать — самое интересное. От стеклодува требуется сосредоточенность, а это значит, времени на мысли о том, как сильно я скучаю по маме, или почему она в тюрьме, или как сильно я ненавижу школу и свою жизнь, не остается.
— Я открою, — говорю я бабушке.
Аккуратно опускаю стеклянный шар и шлифовальный блок на верстак. Выйдя из мастерской, направляюсь в дом.
Проходя через гостиную, вижу сквозь матовое стекло, кто стоит у входной двери, и мой шаг замедляется.
Офицер полиции.
Сердце начинает бешено колотиться. Ладони становятся липкими.
Я сжимаю пальцы в кулаки и впиваюсь ногтями в ладони. Боль немного помогает.
Звонок раздается снова.
Офицер видит меня через стекло, так что прятаться некуда.
Делаю глубокий вдох, беру себя в руки, и открываю дверь.
— З-здравствуйте. — Мой голос дрожит. Я ненавижу это.
С усилием выпрямляюсь.
— Ривер.
Он меня знает. Я его — нет.
Но все знают, кто я.
Ребенок убийцы полицейского.
Если бы только они знали правду!
Интересно, работал ли он с моим отчимом? Был ли его другом?
Все дружили с отчимом.
Потому что не знали его настоящего.
Офицер смотрит на меня с отвращением.
Как и все в этом богом забытом городке.
Иногда я жалею, что мы не можем уехать. Но бабушка не хочет. Она всю жизнь прожила в этом городе. Она родилась в этом доме. Говорит, что и умрет здесь.
И говорит, что мы не бежим от наших проблем. Мы встречаемся с ними лицом к лицу.
Но если бы я мог убежать, я бы это сделал. Далеко-далеко.
Но я не могу. Поэтому стою здесь.
Упираюсь кроссовками в пол, пытаясь стоять ровно. Рука на двери, за которую я держусь, дрожит.
— Бабушка дома? — спрашивает он.
Я киваю, пульс бьется в моем внезапно пересохшем горле.
— Ну, можешь пойти и позвать ее?
Я снова киваю. Но не могу пошевелиться. Не могу оторвать ни ног от пола, ни руки от двери.
Он хмурится, на его лице проступают морщины, и делает шаг вперед, стуча ботинками по деревянному крыльцу.
«Топот ботинок по ступенькам. Он дома».
Он наклоняется ко мне.
— Да что с тобой такое, парень? Ты что, умственно отсталый?
Парень.
«— Ты сделаешь то, что я тебе скажу, парень».
— Нет, он не умственно отсталый. — Резкий голос бабушки похож на спасательный плот посреди ночного кошмара. Ее мягкая, но сильная рука опускается на мое плечо, успокаивающе сжимая, и я немного расслабляюсь. — Может, в этих краях ты и закон, но никогда больше не разговаривай так с моим внуком.