благодаря образованию и привилегированному положению [выделено мной. – А.С.] последний явится, в общем, более подготовленным в смысле проявлений инициативы и самостоятельности, то, по крайней мере до 20—25-летнего возраста, примерно, крестьянин вряд ли уступит ему в этом отношении»87.
На то, что безынициативность не является врожденным качеством русских, указывает и история Кавказской войны 1817–1864 гг. Общее место в воспоминаниях и научных трудах ее участников – подчеркивание присущей солдатам Отдельного Кавказского корпуса инициативности. «Солдат инстинктивно узнавал мысль своего начальника, сам работал головой, он рассуждал, соображал, применялся к местности в данный момент и делал выводы о причинах удачи или неудачи в известной стычке с горцами»88. И это развитие самостоятельности шло естественным образом (под влиянием жизни среди постоянных тревог, непрерывной борьбы с отчаянно храбрым и дерзким противником). А вот дисциплину в мелочах – действительно отсутствующую в национальном характере – в русских солдатах приходилось буквально выковывать, затрачивая огромные усилия89…
Во всяком случае, наблюдения В.Е. Флуга, Д.П. Парского и участников Кавказской войны позволяют заключить, что недостаток у русских и советских военных инициативности обуславливался не русской ментальностью (независимо от того, присуща ей безынициативность или нет), а другими факторами.
В случае с русскими солдатами и офицерами XIX – начала ХХ в. это условия службы. Для солдат – существовавший тогда в армии «строевой режим» (который, по словам того же Парского, «являлся безусловно гнетущим и удушливым в смысле выработки и воспитания инициативы и самостоятельности: произвол, грубость обращения, излишество словесной муштры, влекущие за собой какое-то одеревенение солдата и приниженность его личности и звания, создают такую обстановку, в которой не могут культивироваться эти качества»90), а также (как отмечали, например, кавказские ветераны Р.А. Фадеев и А.П. Кульгачев91) привитие солдату строгой дисциплины. Привить ее русскому человеку удавалось, только совершенно отбив у него привычку к самостоятельным действиям: вытаскивали голову – но увязал хвост. (Другое дело Кавказ, где даже при Николае I «солдатский быт был свободнее, развязнее»92; не зря как в николаевские времена, так еще и в 1877 г. «расейские» войска называли солдат Кавказской армии за их внешнюю «невыправленность» «разбойниками»).
О том, до чего может дойти «неподвижность мышления людей, которых сомкнутый строй сковал в одно тело, где чувство локтя мешает думать врозь», свидетельствует генерал-майор Б.В. Геруа, командовавший в начале 1916 г. лейб-гвардии Измайловским полком. Обходя строй одной из рот и заметив «некоторую деревянность в выражении солдатских лиц», он подал команду: «Все, кто носит имя Иван – три шага вперед». «Ни один Иван не тронулся» – как не тронулся и после повторения команды сначала командиром батальона, а потом командиром роты. Когда же Геруа стал спрашивать имя у каждого по отдельности, «Иваны так и посыпались…»93
В офицере – несмотря на «образование и привилегированное положение» – инициативности не давал развиться утвердившийся в армии бюрократический стиль руководства – отличавшийся мелочной регламентацией и плотной опекой подчиненных со стороны начальства. «Весь порядок занятий, – писал в 1907 г. Генерального штаба генерал-майор Е.И. Мартынов, – точно, в подробностях регламентирован уставами, наставлениями, инструкциями, приказами, расписаниями и т. п. Мало того, желая в чем-нибудь проявить свою деятельность, все старшие начальники, помимо указанных подробных правил, предъявляют еще свои личные требования. […] Даже в способах достижения поставленных целей строевому офицеру не предоставляется никакой свободы. […]. Одним словом, в продолжение всей своей службы в полку наш строевой офицер находится под постоянной опекой; его деятельность лишена всякой самостоятельности, малейшей доли творчества и инициативы». Поэтому «из числа строевых офицеров все более способное, самостоятельное и предприимчивое постепенно находит себе выход на сторону. Остаются в рядах войск, кроме редких любителей военного дела, по преимуществу самые неразвитые и инертные. Вследствие этого» и создается положение, при котором «средний уровень младших офицеров всегда бывает выше ротных командиров, а этих последних выше, чем батальонных командиров». К моменту получения батальона, писал отмечавший то же самое В.Е. Флуг, армейские офицеры оказывались «боящимися ответственности, пассивными, лишенными инициативы, самостоятельности и самоуверенности начальниками, часто с пониженным сознанием своих офицерского и личного достоинств и вообще близкими к тому состоянию, которое называется «забитостью»94.
«Достаточно только отметить факт обезличения офицеров господствующим режимом, – подтверждал уже в 1924 г. генерал-лейтенант В.М. Драгомиров. – Уже одно это обстоятельство значительно отнимает интерес к службе, а однообразие и монотонность пехотной службы недавнего прошлого, ограниченные служебные горизонты, узкий кругозор во время учебных занятий, на маневрах и т. п. вели к еще большему притуплению интереса, хотя и развивали попутно послушание, дисциплину, исполнительность иногда слишком буквальную. Развивались рутина, невосприимчивость к новому. […] Известен факт, с каким трудом прививалось к пехоте всякое новое требование. […] Привить инициативу при таком духовном складе было нелегко»95.
Полками и соединениями в начале ХХ в. командовали в основном лица, варившиеся в котле «глубокой армии» недолго или с самого начала служившие в более свободной атмосфере – выходцы из корпуса офицеров Генерального штаба и гвардии. Однако бюрократический стиль руководства производил отрицательный отбор и среди них. Подбор высшего командного состава производился примерно так, как писал генерал от инфантерии А.Н. Куропаткин: «Люди с сильным характером, люди самостоятельные, к сожалению, во многих случаях в России не выдвигались вперед, а преследовались: в мирное время такие люди для многих начальников казались беспокойными, казались людьми с тяжелым характером и таковыми аттестовывались. В результате такие люди часто оставляли службу. Наоборот, люди без характера, без убеждений, но покладистые, всегда готовые во всем соглашаться с мнением своих начальников, выдвигались вперед […]»96.
Безынициативность же комсостава «предрепрессионной» РККА явно определялась прежде всего низким уровнем его общего образования (и, значит, общего развития; см. первый раздел предыдущей главы и выделенное нами выше замечание Д.П. Парского). Впрочем, немалое значение имела и живучесть описанного выше бюрократического стиля руководства. «Живое руководство, – констатировалось, например, в проекте основных положений «Руководства по боевой подготовке РККА», составленном (очевидно, начальником 2-го отдела Штаба РККА А.И. Седякиным) в декабре 1934 г., – очень часто понимается как необходимость мелочной опеки над подчиненными, в результате чего старшие командиры делают работу младших, часто их проверяют, не выполняя своей работы. Следствием этого является пониженное чувство ответственности, недостаток самодеятельности и инициативы внизу […] Это отражается, в частности, на недостатке инициативы у начальствующего состава на тактических занятиях, приучает к шаблону»97.
(Вот, кстати, где следует искать корни той боязни ответственности, которая считается одним из главных пороков советского комсостава 1938–1941 гг. и традиционно списывается на последствия репрессий. Показательно, что в труде, ставшем квинтэссенцией взглядов российских военных историков 90-х гг. на причины поражений Красной Армии в 1941-м, тезис о том, что репрессии «породили у командного состава страх, боязнь ответственности, а значит, безынициативность», не удалось подкрепить ничем, кроме цитирования германской разведсводки, в которой «нерешительность и боязнь ответственности» названы… отнюдь не последствиями террора, а «характерными чертами русских»!98).
Другое дело, что бюрократический стиль руководства – этот «органический порок нашей Армии», это «мелочное вмешательство начальников в законную сферу ведения их подчиненных, к лишению их самостоятельности, к их обезличиванию» – В.Е. Флуг также выводил из особенностей русской ментальности – из «свойственного русским людям взаимного недоверия»99. Это последнее подмечали и А.Н. Энгельгардт в 1881 г. («По понятиям мужика, каждый человек думает за себя, о своей личной пользе, каждый человек эгоист […]») и долго живший в России англичанин М. Бэринг (писавший в 1914-м, что русские «смотрят с подозрением на всякую индивидуальную оригинальность и отличие») 100.
Невнимание военных школ к инструкторско-методической подготовке будущих командиров
Отсутствие же у комначсостава (и подготавливавшегося им младшего комсостава) «предрепрессионной» РККА должных инструкторско-методических навыков – не дававшее хорошо подготовить одиночного бойца и подразделения – объяснялось дефектом «дорепрессионного» советского военного образования, а именно фактическим игнорированием необходимости учить командира умению обучать войска.
То, что выпускники советских военно-учебных заведений «не умеют заниматься с красноармейцами», отмечалось еще на съезде командующих войсками военных округов в августе 1921 г. Положение не изменилось и после замены комкурсов «нормальными военными школами» – из которых еще и к 1929 г. выходил командир, «практически не умеющий поставить на должную высоту подготовку бойца и подразделения»101. 1 декабря 1928 г. на «отсутствие у выпускаемых курсантов» знания «методических приемов» пришлось обратить внимание самому Реввоенсовету СССР (РВС СССР). А отсутствуют они, уточнял 24 апреля 1929 г. начальник Среднеазиатских командных курсов востоковедения Василевский, «потому, что мы им не обучаем курсантов в школах. Курсанты […] должны в школе проходить методику боевого обучения армии», а они ее не проходят!