— Вы всё-таки подаете кое-какие надежды, — сказала она. — Я боялась, что вы настоящий выродок среди Осбальдистонов. Но что загнало вас в Щенячье Логово, — ибо так окрестили соседи наш охотничий замок? Ведь вы, я полагаю, не приехали бы сюда по доброй воле?
К этому времени я уже чувствовал себя на самой дружеской ноге с моим прелестным видением и поэтому, понизив голос, ответил доверчиво:
— В самом деле, милая мисс Вернон, необходимость прожить некоторое время в Осбальдистон-Холле я мог бы счесть наказанием, если обитатели замка таковы, как вы их описываете; но я убежден, что есть среди них одно исключение, которое вознаградит меня за недостатки всех остальных.
— О, вы имеете в виду Рэшли? — сказала мисс Вернон.
— Сказать по совести, нет; я думал, простите меня, об особе, находящейся на более близком расстоянии.
— Полагаю, приличней было бы не понять вашей любезности, но это не в моих обычаях; не отвечаю вам реверансом, потому что сижу в седле. Однако вы заслуженно назвали меня исключением, так как в замке я единственный человек, с которым можно разговаривать, — не считая еще старого священника и Рэшли.
— Ради всего святого, кто же этот Рэшли?
— Рэшли — человек, который задался целью расположить к себе всех и каждого. Он младший сын сэра Гильдебранда, юноша вашего примерно возраста, только не такой… словом, он не красив, но природа дала ему в дар немного здравого смысла, а священник прибавил к этому с полбушеля знаний, — он слывет очень умным человеком в наших краях, где умные люди наперечет. Его готовили к служению церкви, но он не спешит с посвящением в сан.
— Какой церкви? Католической?
— Конечно, католической! А то какой же? — сказала леди. — Но я забыла, меня предупреждали, что вы еретик. Это правда, мистер Осбальдистон?
— Не могу опровергнуть ваше обвинение.
— А между тем вы жили за границей в католических странах?
— Почти четыре года.
— И бывали в монастырях?
— Случалось; но не много видел в них такого, что говорило бы в пользу католической религии.
— Разве не счастливы их обитатели?
— Некоторые, безусловно, счастливы, — те, кого привели к отрешению глубокая религиозность, или изведанные в миру гонения и бедствия, или природная апатичность. Но те, кто постригся в случайном и нездоровом порыве восторженности или под влиянием отчаянья после какого-нибудь разочарования или удара, — те беспредельно несчастны. Чувства снова могут ожить, и эти люди, точно дикие животные в зверинце, изнывают в заточении, в то время как другие предаются мирным размышлениям или просто жиреют в своих тесных кельях.
— А что происходит, — продолжала мисс Вернон, — с теми жертвами, которых заточила в монастырь не собственная их воля, а чужая? С кем их сравнить? И в особенности, если они рождены наслаждаться жизнью и радоваться всем ее дарам?
— Сравните их с посаженными в клетку певчими птицами, — отвечал я, — обреченными влачить свою жизнь в заточении. На утеху себе они развивают там свой дар, который служил бы к украшению общества, если б их оставили на воле.
— А я буду похожа, — отозвалась мисс Вернон, — то есть, — поправилась она, — я была бы похожа скорее на дикого сокола, который, скучая по вольному полету в облаках, бьется грудью о решетку клетки, пока не изойдет кровью. Но вернемся к Рэшли, — сказала она с живостью, — вы будете считать его самым приятным человеком на земле, мистер Осбальдистон, — по крайней мере первую неделю знакомства. Найти бы ему слепую красавицу, и он бы несомненно достиг над нею победы; но глаз разбивает чары, околдовавшие слух. Ну вот, мы въезжаем во двор старого замка, такого же нелюдимого и старомодного, как любой из его обитателей. В Осбальдистон-Холле, надо вам знать, не принято много заботиться о туалете; всё же я должна сменить это платье — в нем слишком жарко, да и шляпа жмет мне лоб, — весело продолжала девушка и, сняв шляпу, тряхнула густыми, черными как смоль кудрями; полузастенчиво, полусмеясь, тонкими белыми пальцами она отстранила локоны от своего красивого лица и проницательных карих глаз. Если и была в этом доля кокетства, ее отлично замаскировала простодушная непринужденность манер. Я не удержался и сказал, что если судить о семье по тем ее представителям, которых я вижу пред собою, то здесь, мне думается, забота о туалете была бы излишней.
— Вы очень вежливо это выразили, хотя, быть может, мне не следует понимать, в каком смысле сказаны ваши слова, — ответила мисс Вернон. — Но вы найдете лучшее оправдание для некоторой небрежности туалета, когда познакомитесь с Орсонами,[47] среди которых предстоит вам жить и которым не скрасить свой облик никаким нарядом. Но, как я уже упоминала, с минуты на минуту зазвонит к обеду старый колокол, или, вернее, задребезжит, — он треснул сам собою в тот день, когда причалил к острову король Вилли,[48] и дядя мой, из уважения к пророческому дару колокола, не разрешает его починить. Итак, изобразите учтивого рыцаря и подержите мою лошадь, пока я не пришлю какого-нибудь не столь высокородного сквайра избавить вас от этой неприятной обязанности.
Она бросила мне поводья, точно мы были знакомы с детства, выпрыгнула из седла, пробежала через весь двор и скрылась в боковую дверь. Я глядел ей вслед, плененный ее красотой и пораженный свободой обращения, тем более удивительной, что в ту пору правила учтивости, диктуемые нам двором великого монарха Людовика Четырнадцатого, предписывали прекрасному полу крайне строгое соблюдение этикета. Она оставила меня в довольно неловком положении: я оказался посреди двора старого замка верхом на лошади и держа другую в поводу.
Здание не представляло большого интереса для постороннего наблюдателя, если б даже я и был расположен внимательно его осматривать; четыре его фасада были различны по архитектуре и своими решетчатыми окнами с каменными наличниками, своими выступающими башенками и массивными архитравами напоминали внутренний вид монастыря или какого-нибудь старого и не слишком блистательного оксфордского колледжа. Я пробовал вызвать слугу, но долгое время никто не являлся, и это казалось тем более досадным, что я был явно предметом любопытства для нескольких слуг и служанок, которые выглядывали из всех окон, — высунут голову и тотчас втянут назад, точно кролики в садке, прежде чем я успевал обратиться непосредственно к кому-либо из них. Но вот, наконец, вернулись егеря и собаки, и это меня выручило: я, хоть и не без труда, заставил всё же одного олуха принять лошадей, а другого бестолкового парня проводить меня в апартаменты сэра Гильдебранда. Эту услугу он оказал мне с грацией и готовностью крестьянина, принуждаемого выполнять роль проводника при отряде вражеской разведки; подобным же образом и я вынужден был следить в оба, чтоб он не дезертировал, бросив меня в лабиринте низких сводчатых коридоров, которые вели в Каменный зал, где мне суждено было предстать пред моим дядей.
Наконец мы добрались до длинной комнаты с каменным полом и сводчатым потолком, где стоял целый ряд уже накрытых к обеду дубовых столов, таких тяжелых, что не сдвинуть с места. Этот почтенный зал, видевший пиршества нескольких поколений Осбальдистонов, свидетельствовал также и об их охотничьих подвигах. Большие оленьи рога — быть может, трофеи славной «Охоты в Чивиотских горах»[49] — висели по стенам, а между ними чучела барсуков, выдр, куниц и других зверей. Среди старых разбитых доспехов, служивших, возможно, в боях с шотландцами, находились более здесь ценимые орудия лесных сражений — самострелы, ружья всех систем и конструкций, сети, лёски, гарпуны, рогатины и множество других хитроумных приспособлений для поимки или убиения дичи. С немногих старых картин, побуревших от дыма, забрызганных мартовским пивом, смотрели рыцари и дамы, в свое время, несомненно, пользовавшиеся славой и почетом: бородатые рыцари грозно хмурились из-под огромных париков; дамы изо всех сил старались принять изящный вид, любуясь розой, которую небрежно держали в руке.
Только что успел я оглядеться в этой обстановке, как в зал с шумом и гомоном ворвалось человек двенадцать слуг в синих ливреях; они больше, казалось, старались наставлять друг друга, чем выполнять свои обязанности. Одни подкидывали дрова в огонь, который ревел, полыхал и вздымал клубы дыма в огромной печи с такою большой топкой, что под ее просторным сводом примостилась каменная скамья; по карнизу же ее лепились, наподобие доски камина, тяжелые архитектурные украшения: геральдические чудовища, вызванные к жизни резцом какого-нибудь нортумберлендского ваятеля, щерились и выгибали спины в красном песчанике, ныне отполированном дымом столетий. Другие из этих старозаветных прислужников тащили громадные дымящиеся блюда, на которых горой лежали сытные кушанья; третьи несли бокалы, графины, бутылки, даже бочонки с напитками. Все они топотали, спотыкались друг о друга, сновали, толкались, падали, точно нарочно стараясь с наибольшей суетой сделать как можно меньше дела. Когда, наконец, после многообразных усилий обед был подан, «нестройный глас людей и псов», щелканье арапников (долженствовавшее устрашить последних), громкий говор, шаги, отбиваемые тяжелыми сапогами на толстых каблуках, громоподобные, как поступь статуи в «Festin de Pierre»,[50] возвестили о прибытии тех, ради кого совершены были приготовления. С наступлением критической минуты суматоха среди слуг не только не уменьшилась, но даже увеличилась, — одни поторапливали, другие кричали, что надо подождать; те увещевали расступиться и очистить дорогу сэру Гильдебранду и молодым сквайрам, эти, напротив, звали стать цепью вокруг стола и загородить дорогу; те орали, что нужно открыть, эти — что лучше закрыть двустворчатую дверь, соединявшую зал, как я узнал позднее, с соседним помещением — чем-то вроде галлереи, отделанной черной панелью. Дверь, наконец, распахнулась, и в зал ворвались псы и люди — восемь гончих, капеллан, деревенский лекарь, шесть моих двоюродных братьев и мой дядя.