[55] которые каждый джентльмен с тупеем[56] на голове считает себя обязанным преподносить несчастной девице только потому, что она одета в шелк и кружева, а он носит тончайшее, шитое золотом сукно. Ваша обычная рысь, как мог бы сказать любой из моих пяти кузенов, много предпочтительней иноходи ваших комплиментов. Постарайтесь забыть, что я женщина, зовите меня, если вам угодно, Томом Вернон, но говорите со мною, как с другом и товарищем; вы представить себе не можете, как я вас тогда полюблю.
— В самом деле? Большой соблазн! — отвечал я.
— Опять! — остановила меня мисс Вернон и предостерегающе подняла палец. — Вам уж сказано, что я не потерплю и намека на комплимент. Выпейте за здоровье моего дяди, который, как он выражается, идет на вас с полным кубком, а затем я скажу вам, что вы думаете обо мне.
Я, как почтительный племянник, осушил за здоровье дяди большой бокал; последовали новые здравицы, и разговор за столом стал более общим; но вскоре он сменился непрерывным и деловитым лязгом ножей и вилок. И так как кузен Торнклиф, мой сосед справа, и кузен Дик, сидевший по левую руку мисс Вернон, были всецело увлечены говядиной, которую горой накладывали на свои тарелки, они, как два бастиона, отделяли нас от остального общества и обеспечивали нам спокойный tete-a-tete.[57]
— А теперь, — сказал я, — разрешите мне спросить вас откровенно, мисс Вернон: как вы полагаете, что я думаю о вас? Я сам сказал бы вам, но вы запретили мне возносить вам хвалы.
— Я не нуждаюсь в вашей помощи. Моего ясновидения достанет на то, чтобы проникнуть в ваши мысли. Вам не к чему раскрывать передо мною сердце: я и в закрытом могу читать. Вы меня считаете странной, дерзкой девчонкой, полукокеткой и полусорванцом; девушкой, которая хочет привлечь внимание вольностью манер и громким разговором, понятия не имея о том, что «Наблюдатель»[58] называет нежной прелестью слабого пола. И, может быть, вы думаете, что я преследую особую цель поразить вас и увлечь. Мне не хотелось бы уязвить ваше самолюбие, но, думая так, вы бы очень обманулись. То доверие, которое я вам оказала, я так же охотно оказала бы и вашему отцу, если бы считала, что он может меня понять. В этом счастливом семействе я так же лишена понимающих слушателей, как был лишен их Санчо в Сиерра-Морене, и когда представляется случай, я, хоть умри, не могу не говорить. Уверяю вас, вы не услышали бы от меня ни полслова из этих смешных признаний, если бы меня хоть сколько-нибудь заботило, как они будут приняты.
— Очень жестоко, мисс Вернон, что вы, делая мне ценные сообщения, не хотите проявить и тени благосклонности; но я рад, что вы всё-таки уделяете мне какое-то внимание. Однако вы не включили в ваш семейный портрет мистера Рэшли Осбальдистона.
Мне показалось, мисс Вернон вся съежилась при этом замечании; сильно понизив голос, она поспешила ответить:
— Ни слова о Рэшли! Когда он в чем-либо заинтересован, слух его становится настолько острым, что звуки достигнут его ушей даже сквозь тушу Торнклифа, как ни плотно она начинена сейчас говядиной, паштетом из оленины и пуддингом.
— Хорошо, — отвечал я. — Но перед тем, как задать свой вопрос, я заглянул через разделяющую нас живую ширму и удостоверился, что кресло мистера Рэшли не занято, — он вышел из-за стола.
— На вашем месте, я не была бы в этом так уверена, — ответила мисс Вернон. — Мой вам совет: когда вы захотите говорить о Рэшли, поднимитесь на холм Оттер-скоп, откуда видно на двадцать миль вокруг, станьте на самой вершине и говорите шёпотом, — и всё же не будьте слишком уверены, что перелетная птица не донесет Рэшли ваших слов. Он четыре года был моим наставником; мы устали друг от друга, и оба искренно радуемся нашей близкой разлуке.
— Как, мистер Рэшли оставляет Осбальдистон-Холл?
— Да, через несколько дней. Разве вам неизвестно? Значит, ваш отец лучше умеет хранить тайну своих решений, чем сэр Гильдебранд. Когда дяде сообщили, что вы на некоторое время пожалуете к нему в гости и что ваш отец желает предоставить одному из своих многообещающих племянников выгодное место в своей конторе, свободное в силу вашего упрямства, мистер Фрэнсис, — наш добрый рыцарь созвал семейный совет в полном составе, включая дворецкого, ключницу и псаря. Это почтенное собрание пэров и придворных служителей дома Осбальдистонов созвано было, как вы понимаете, не для выбора вашего заместителя — потому что один только Рэшли знает арифметику в большем объеме, чем это необходимо для расчета ставок в петушином бою, так что никого другого из братьев нельзя было выдвинуть в кандидаты на предложенное место. Но требовалась торжественная санкция для такой перемены в судьбе Рэшли, которому вместо полуголодной жизни католического священника предлагают карьеру богатого банкира. Однако не так-то легко собрание дало свое согласие на этот унизительный для дворянина акт.
— Вполне представляю, какие тут возникли сомнения! Но что помогло преодолеть их?
— Я думаю, общее желание спровадить Рэшли подальше, — ответила мисс Вернон. — Хоть и младший в семье, он как-то умудрился взять главенство над всеми остальными, и каждый тяготится этим подчиненным положением, но не может сбросить его. Если кто попробует воспротивиться Рэшли, то и года не пройдет, как он непременно в этом раскается; а если вы окажете ему важную услугу, вам придется раскаяться вдвойне.
— В таком случае, — сказал я с улыбкой, — мне нужно быть начеку: ведь я хоть и ненамеренно, но всё же послужил причиной перемены в его судьбе.
— Да! И всё равно, сочтет ли он эту перемену выгодной для себя или невыгодной, — он вам ее не простит. Но подошел черед сыра, редиски и здравицы за церковь и за короля — намек, что капелланам и дамам следует уйти; и я, единственная представительница женского сословия в Осбальдистон-Холле, спешу удалиться.
С этими словами мисс Вернон исчезла, оставив меня в удивлении от ее манеры разговаривать, в которой так чудесно сочетались проницательность, смелость и откровенность. Я не способен дать вам хотя бы слабое представление о ее манере говорить, как ни старался воспроизвести здесь ее слова настолько точно, насколько позволяет мне память. На самом деле в ней чувствовались ненаигранная простота в соединении с врожденной проницательностью и дерзкой прямотой, — и всё это смягчала и делала привлекательным игра лица, самого прелестного, какое только доводилось мне встречать. Разумеется, ее свободное обращение должно было мне показаться странным и необычным, но не следует думать, что молодой человек двадцати двух лет способен был бы осудить красивую восемнадцатилетнюю девушку за то, что она не держала его на почтительном расстоянии. Напротив, я был обрадован и польщен доверием мисс Вернон, невзирая на ее заявление, что она оказала бы такое же доверие первому слушателю, способному ее понять. Со свойственным моему возрасту самомнением, отнюдь не ослабленным долгой жизнью во Франции, я воображал, что мои изящные манеры и красивая наружность (я не сомневался, что обладал ими) должны были завоевать расположение юной красавицы. Таким образом, самое мое тщеславие говорило в пользу мисс Вернон, и я никак не мог сурово осудить ее за откровенность, которую, как полагал я, до некоторой степени оправдывали мои собственные достоинства; а чувство симпатии, естественно вызываемое ее красотой и необычностью положения, еще усиливалось вследствие моего доброго мнения о ее проницательности в выборе друга.
Когда мисс Вернон оставила зал, бутылка стала беспрерывно переходить, или, вернее, перелетать, из рук в руки. Заграничное воспитание внушило мне отвращение к невоздержанности — пороку, слишком распространенному среди моих соотечественников в те времена, как и теперь. Разговоры, которыми приправляются такие оргии, также были мне не по вкусу, а то, что собутыльники состояли между собой в родстве, могло лишь усугубить отвращение. Поэтому я счел за благо при первом же удобном случае выйти в боковую дверь, не зная еще, куда она ведет: мне не хотелось быть свидетелем того, как отец и сыновья предаются постыдному невоздержанию и ведут грубые и отвратительные речи. За мной, разумеется, тотчас погнались, чтоб вернуть меня силой, как дезертира из храма Бахуса. Услышав рев и гиканье и топот тяжелых сапог моих преследователей по винтовой лестнице, по которой я спускался, я понял, что меня перехватят, если я не выйду на чистый воздух. Поэтому я распахнул на лестнице окно, выходившее в старомодный сад, и, так как высота была не больше шести футов, выпрыгнул без колебания и вскоре услышал уже далеко позади крики моих растерявшихся преследователей: «Го-го-го! Да куда же он скрылся?». Я пробежал одну аллею, быстро прошел по другой и, наконец, убедившись, что опасность преследования миновала, умерил шаг и, спокойно прогуливаясь, наслаждался свежим воздухом, вдвойне благодатным после вина, которое я вынужден был выпить, и моего стремительного отступления.
Прогуливаясь, я набрел на садовника, усердно исполнявшего свою вечернюю работу, и, остановившись поглядеть, что он делает, обратился к нему с приветом:
— Добрый вечер, приятель.
— Добрый вечер, добрый вечер, — отозвался садовник, не поднимая глаз, и выговор сразу выдал его шотландское происхождение.
— Прекрасная погода для вашей работы, приятель.
— Жаловаться особенно не приходится, — ответил он с той сдержанной похвалой, с какой обычно садовники и земледельцы отзываются о самой хорошей погоде. Подняв затем голову, чтобы видеть, кто с ним говорит, он почтительно дотронулся до своей шотландской шапочки и сказал:
— Господи помилуй, глазам своим не поверишь, как увидишь в нашем саду в такую позднюю пору шитый золотом джейстикор.[59]
— Шитый золотом… как вы сказали, дружок?