— Ну да, джейстикор. Это значит кафтанчик вроде вашего. У здешних господ другой обычай — им бы скорей распоясаться, чтобы дать побольше места говядине да жирным пуддингам, ну и, разумеется, вину: так тут принято вместо вечернего чтения — по эту сторону границы.
— В вашей стране не повеселишься, приятель, — отвечал я, — нет у вас изобилия, нет и соблазна засиживаться за столом.
— Эх, сэр, не знаете вы Шотландию; за продовольствием дело б не стало — у нас вдосталь самой лучшей рыбы, и мяса, и птицы, уже не говоря о луке, редисе, репе и прочих овощах. Но мы блюдем меру и обычай, мы не позволим себе обжираться; а здесь, что слуги, что господа, — знай набивают брюхо с утра до ночи. Даже в постные дни… Они это называют поститься! Возами везут им по сухопутью морскую рыбу из Хартльпуля, из Сандерленда да прихватят мимоездом форелей, лососины, семги и всего прочего, — самый пост обращается в излишества и мерзость. А все эти гнусные мессы и заутрени — сколько ввели они во грех несчастных обманутых душ!.. Но мне не след так о них говорить, ведь и ваша честь, надо думать, из католиков, как и все они тут?
— Ошибаетесь, друг мой, я воспитан в пресвитерианской вере, точнее сказать — я диссидент.
— Ежели так, позвольте протянуть вашей чести руку, как собрату, — торжественно проговорил садовник, и лицо его озарилось радостью, какую только могли выразить его суровые черты; и, как будто желая на деле доказать мне свою благосклонность, он извлек из кармана громадную роговую табакерку — муль, как он ее называл, — и с широкой дружеской улыбкой предложил мне понюшку.
Поблагодарив за любезность, я спросил, давно ли он служит в Осбальдистон-Холле.
— Я сражаюсь с дикими зверями Эфеса, — ответил он, подняв глаза на замок, — вот уж добрых двадцать четыре года; это верно, как то, что меня зовут Эндру Ферсервис.[60]
— Но, любезнейший Эндру Ферсервис, если для вашей веры и для вашей воздержанности так оскорбительны обычаи католической церкви и южного гостеприимства, вы, кажется мне, подвергали себя все эти годы напрасным терзаниям; разве вы не могли бы найти службу где-нибудь, где меньше едят и где исповедуется более правильная религия? Вы, я уверен, искусны в своем деле и легко нашли бы для себя более подходящее место.
— Не к лицу мне говорить о своем уменье, — сказал Эндру, с явным самодовольством кинув взгляд вокруг, — но, спору нет, в садоводстве я кое-что смыслю, раз я вырос в приходе Дрипдейли, где выращивают под стеклом брюссельскую капусту и в марте месяце варят суп из парниковой крапивы. По правде говоря, я двадцать с лишним лет в начале каждого месяца собираюсь уходить; но как подходит срок — смотришь, надо что-нибудь сеять, либо косить, либо убирать, — и хочется самому приглядеть за посевом, за косьбой, за уборкой; не заметишь, как год пройдет, — и так вот остаешься из году в год на службе. Я бы сказал наверняка, что уйду в феврале, но я так же твердо говорю это вот уж двадцать четыре года, а сам и до сих пор копаю здесь землю. А кроме того, уж признаюсь по совести вашей чести: ни разу что-то не предложили бедному Эндру лучшего места. Но я был бы очень обязан вашей чести, если бы вы определили меня куда-нибудь, где бы можно было послушать правильную церковную службу и где бы мне дали домик, лужок для коровы, да клочок земли под огород, да жалованья положили бы фунтов десять, не меньше, да где бы не наезжали из города разные мадамы считать поштучно каждое яблоко…
— Браво, Эндру! Вы, я вижу, ищете покровительства, но притом не упускаете случая набить себе цену.
— А чего бы ради стал я упускать случай? — возразил Эндру. — Ведь прождешь до могилы, пока другие оценят тебя по заслугам.
— И вы, я заметил, не дружите с дамами?
— По совести сказать, не дружу. Садовники с ними искони не в ладу, и я тоже — как и самый первый садовник. С ними нам беда: лето ли, зима ли — подавай им во всякое время года абрикосы, груши, сливы; но у нас тут, на мое счастье, нет ни одного осколка от лишнего ребра,[61] — никого, кроме старой ключницы Марты; а ей много ли надо? — только бы не гнали из малинника ребятишек ее сестры, когда они приходят к старухе попить чаю на праздник, да изредка спросить печеных яблок себе на ужин.
— Вы забыли вашу молодую госпожу.
— Какую такую госпожу я позабыл? Не пойму.
— Молодую госпожу, мисс Вернон.
— Ах, эту девчонку Вернон! Надо мною, сударь, она не госпожа. Хорошо, кабы она была госпожа над самой собой; лучше б ей как можно дольше не быть ни над кем госпожой. Уж такая непутевая!
— В самом деле? — сказал я, заинтересованный живее, чем хотел признаться самому себе или показать собеседнику. — Вы, Эндру, знаете, видно, все тайны дома.
— Если и знаю, то умею хранить их, — сказал Эндру, — они не бунтуют у меня в животе, как пивные дрожжи в бочке, будьте спокойны. Мисс Ди, она… Но что мне до того? Не моя забота!
И он с напускным усердием принялся копать землю.
— Что́ вы хотели сказать о мисс Вернон, Эндру? Я друг семьи и хотел бы знать.
— С нею, я боюсь, неладно, — сказал Эндру и, сощурив один глаз, покачал головой с важным и таинственным видом. — Водится за нею кое-что; понимаете, ваша честь?
— Признаться, не совсем, — отвечал я, — но я попросил бы вас, Эндру, объяснить понятней.
С этим словом я сунул в заскорузлую руку садовника крону. Почувствовав прикосновение серебра, Эндру хмуро ухмыльнулся и, слегка кивнув головой, опустил монету в карман своих штанов; потом, отлично понимая, что деньги даны недаром, он выпрямился, оперся обеими руками на лопату и выразил на лице своем торжественность, точно собирался сообщить нечто очень важное.
— В таком случае скажу вам, молодой джентльмен, раз уж вам так нужно это знать, что мисс Вернон…
Не договорив, он так втянул свои впалые щеки, что его скулы и длинный подбородок приобрели сходство с щипцами для орехов, еще раз подмигнул, насупился, покачал головой — и, видимо, решил, что его физиономия дополнила то, чего недосказал язык.
— Боже праведный, — проговорил я, — такая молодая, такая красивая и уже погибла!
— Поистине так. Она, можно сказать, погибла телом и душой; мало того, что она папистка, она, по-моему, еще и…
Но осторожность северянина взяла верх, и он опять замолчал.
— Кто же, сэр? — проговорил я строго. — Вы должны объяснить мне всё ясно и просто. Я настаиваю.
— Самая ярая якобитка во всем графстве.
— Фью!.. Якобитка? Только и всего!
Услышав, как легко я отнесся к его сообщению, Эндру посмотрел на меня несколько удивленно, и, пробормотав: «Как хотите! Хуже этого я ничего за девчонкой не знаю!» — он снова взялся за свою лопату, подобно королю вандалов в последнем романе Мармонтеля.[62]
Глава VII
Бардольф. Шериф с чудовищной стражей стоит у двери.
Не без труда отыскал я отведенную мне комнату; и, обеспечив себе доброе расположение и внимание со стороны слуг моего дяди, — пользуясь для этого самыми понятными для них средствами, — я уединился до конца вечера, полагая, что мои новые родственники вряд ли могут составить подходящее общество для трезвого человека, если судить по тому состоянию, в каком я их оставил, и по отдаленному шуму, всё доносившемуся из Каменного зала.
Чего хотел отец, отправляя меня в эту странную семью? — таков был мой первый и вполне естественный вопрос. Дядя, очевидно, принял меня как человека, приехавшего к нему погостить на неопределенный срок; а он в своем простодушном гостеприимстве, подобно королю Галю,[63] не смущался тем, сколько людей кормится за его счет. Но было ясно, что мое присутствие или отсутствие имело в глазах его так же мало значения, как появление и уход любого из лакеев в синей ливрее. Мои двоюродные братья были просто бездельники, в обществе которых я забыл бы, если б захотел, приобретенные до сих пор пристойные манеры и все свои светские навыки, но не смог бы получить взамен никаких познаний, кроме уменья выгонять глистов у собак, продевать заволоку да травить лисиц. Я мог представить себе только одну причину, казавшуюся мне правдоподобной: отец, по-видимому, считал образ жизни, который вели в Осбальдистон-Холле, естественным и неизбежным для всякого дворянина-помещика, и он желал дать мне случай наблюдать эту жизнь своими глазами, полагая, что она вызовет во мне отвращение и примирит меня с необходимостью принять деятельное участие в его занятиях. Мое место в конторе займет тем временем Рэшли Осбальдистон. Но у отца были сотни способов предоставить ему выгодное место, как только он захотел бы избавиться от него. Итак, хоть меня и грызла совесть, что по моей вине Рэшли Осбальдистон, такой, каким описала его мисс Вернон, войдет в дело моего отца, — а может быть, и в его доверие, — однако я успокоил свои сомнения доводом, что мой отец всегда останется полным хозяином в своих делах, что не такой он человек, который позволит кому-либо влиять на себя или оказывать давление, и что всё, что я знаю предосудительного о молодом джентльмене, внушено мне странной и взбалмошной девушкой; ее неразумная, думал я, откровенность позволяла предположить, что все ее суждения составлялись ею слишком поспешно и неосновательно. Затем мысли мои, естественно, обратились к самой мисс Вернон. Ее необычайная красота, ее исключительное положение в этом доме, где ей не на кого опереться и где только собственный разум руководит ею и дает ей защиту, ее живой, полный противоречий характер — всё это против воли возбуждало любопытство и завладевало вниманием. Однако я еще не вовсе потерял голову, — я понял, что соседство этой странной девушки, возможность постоянного и близкого с нею общения делали для меня Осбальдистон-Холл менее скучным и тем самым более опасным; но при всем своем благоразумии я не мог заставить себя слишком сожалеть о том, что случай подверг меня этому новому и необычному риску. С этой тревожной мыслью я справился, как справляются молодые люди со всеми трудностями такого рода: буду, решил я, очень осмотрителен, всегда настороже; в мисс Вернон я стану искать скорее товарища, нежели близкого друга; и тогда всё обойдется благополучно. Размышляя обо всем этом, я уснул, и, конечно, мой последний помысел был о Диане Вернон.