— Тогда мы прекращаем обсуждение вашей жалобы, сэр, и делу конец. Без хлопот. Подвиньте-ка бутылку. Угощайтесь, мистер Осбальдистон!
Джобсон, однако, решил, что Моррис так легко не выпутается.
— Как же так, мистер Моррис! Тут у меня ваше собственное заявление, чернила еще не просохли, — а вы так позорно берете его назад!
— Почем я знаю, — дрожащим голосом пробормотал обвинитель, — сколько еще негодяев укрывается в сенях и готово ему помочь? Я читал о таких случаях у Джонсона в «Жизнеописаниях разбойников». Того и гляди, раскроется дверь…
Дверь действительно раскрылась, и вошла Диана Вернон.
— Хорошие у вас порядки, судья, — не видать и не слыхать ни одного слуги.
— А! — воскликнул судья, поднимаясь с несвойственной ему живостью, которая показывала, что в служении Фемиде и Комосу[74] он не настолько отяжелел, чтобы забыть поклонение красоте. — Вот и она! Ди Вернон, нежный вереск Чивиота, цветок пограничного края, приходит поглядеть, как ведет свой дом старый холостяк? «Привет тебе, дева, как в мае цветам!»
— У вас прекрасный, открытый, гостеприимный дом, судья, но надо признать — посетитель напрасно стал бы здесь звать прислугу.
— Ах, подлецы! Все разбежались, сообразив, что часа два я их тревожить не буду. Жаль, что вы не пришли пораньше. Ваш двоюродный брат Рэшли отобедал со мною и сбежал, как трус, после первой бутылки. Но вы-то не обедали; сейчас распоряжусь, и нам живо подадут что-нибудь приятное для леди, — что-нибудь легкое и нежное, как вы сами.
— Меня сейчас соблазнила бы и сухая корка, — ответила мисс Вернон: — я сегодня в седле с раннего утра. Но я не могу долго у вас оставаться, судья. Я приехала сюда с моим кузеном, Фрэнком Осбальдистоном, которого вы видите здесь, и я должна проводить его обратно в замок, не то он заблудится у нас в открытом поле.
— Фью! Так вот откуда ветер! — сказал судья:
Его провожала и путь указала —
Прямую тропу к сватовству…
Нам, старикам, не на что, значит, надеяться, моя нежная роза пустыни?
— Не на что, сквайр Инглвуд; но если вы окажетесь добрым судьей, быстро разберете дело Фрэнка и отпустите нас домой, я на той неделе привезу к вам дядю, и вы, надеюсь, угостите нас отменным обедом.
— Не сомневайтесь, жемчужина Тайна…[75] По чести, моя девочка, я не завидую молодым людям, когда они несутся верхом сломя голову, — но как увижу вас, тут меня разбирает зависть к ним. Так вы просите не задерживать вас? Я вполне удовлетворен объяснениями мистера Фрэнсиса Осбальдистона; здесь просто недоразумение, которое мы разрешим как-нибудь на досуге.
— Простите, сэр, — сказал я, — но я еще не слышал, в чем сущность обвинения.
— Да, сэр, — подхватил секретарь, который при появлении мисс Вернон отчаялся чего-нибудь добиться, но сразу осмелел и приготовился к новому натиску, встретив поддержку с той стороны, откуда он ее никак не ждал. — Вспомним слова Дальтона: «Если кто заподозрен в преступлении, он не должен быть освобожден по чьему бы то ни было заступничеству, но может только быть отпущен на поруки или же взят под стражу с уплатой секретарю мирового судьи установленной суммы в залог или же на иждивение».
Судья, припертый к стене, согласился, наконец, кратко объяснить мне суть дела.
Видимо, шутки, которые я разыгрывал с Моррисом, произвели на того сильное впечатление; я убедился, что он ссылается на них в своих показаниях против меня — со всеми преувеличениями, какие может подсказать пугливое и распаленное воображение. Выяснилось, что в тот день, когда мы с ним расстались, он был остановлен в пустынном месте двумя вооруженными людьми в масках и на борзых конях и разлучен со своим возлюбленным дорожным товарищем — чемоданом.
Один из нападавших, как ему показалось, напоминал меня видом и осанкой, а когда грабители шёпотом переговаривались между собой, пострадавший слышал, как второй грабитель назвал первого Осбальдистоном. Далее в заявлении указывалось, что, наведя справки о нравах семьи, носящей это имя, он, истец, установил, что нравы эти самые предосудительные, ибо все поголовно члены семьи были якобитами и папистами со времен Вильгельма Завоевателя, — так сообщил ему священник-диссидент, в чьем доме он остановился после злополучной встречи.
По совокупности всех этих веских улик он обвинил меня в причастности к насилию, учиненному над ним, когда он, истец, ехал по особому правительственному поручению, имея при себе важные бумаги, а также крупную сумму наличными для выплаты некоторым лицам в Шотландии, влиятельным и облеченным доверием правительства.
Выслушав это необычайное обвинение, я ответил, что доводы, на коих оно основано, отнюдь не дают права судебным или гражданским властям лишать меня свободы. Я признал, что слегка запугивал мистера Морриса, когда мы ехали вместе, но так невинно, что не мог бы возбудить никаких опасений в человеке менее трусливом и подозрительном, чем он. Но я добавил, что не видел его после того, как мы с ним разъехались, и если его действительно постигло то, чего он всё время боялся, то я никоим образом не причастен к деянию, столь несообразному с моею честью и положением в обществе. Что одного из грабителей звали будто бы Осбальдистоном или что имя это было упомянуто в переговорах между ними — вздор, которому нельзя придавать значения. А что касается недоброжелательных отзывов о моей семье, то я готов, к удовлетворению судьи, секретаря и самого истца, доказать, что я исповедую ту же религию, как и его друг, диссидентский пастор, воспитан в принципах революции, как верноподданный короля, и в качестве такового требую личной неприкосновенности и защиты закона, которую обеспечил англичанину великий переворот.
Судья заёрзал, взял понюшку из тавлинки и был, казалось, в сильном смущении, тогда как великий законник, мистер Джобсон, со всею своею профессиональной велеречивостью стал распространяться о статье тридцать четвертой уложения Эдуарда Третьего,[76] по которой мировой судья полномочен задержать и засадить в тюрьму всякого, против кого у него есть улики или подозрения. Негодяй умудрился даже обернуть против меня мои же показания, утверждая, что коль скоро я сам, по собственному моему заверению, принял обличье разбойника или злоумышленника, то я тем самым добровольно подверг себя подозрениям, на которые жалуюсь, и подвел себя под действие закона, намеренно облачив свое поведение в цвета и одежды виновности.
Все эти его доводы, изложенные судейским жаргоном, я отразил с негодованием и насмешкой и добавил, что могу, если нужно, представить поручительство моих родных, которое судья не может отвести, не совершив тем самым правонарушения.
— Извините меня, мой добрый сэр, извините, — сказал ненасытный секретарь, — перед нами тот случай, когда закон не допускает ни поручительства, ни залога: преступник, задержанный на основании тяжелых улик, по статье третьей уложений короля Эдуарда, не может быть отпущен на поруки, причем в законе сделана особая оговорка о лицах, обвиненных в грабеже или в покушении на грабеж, или же в содействии таковому. Его милости, — добавил он, — следует помнить, что такие лица никак не могут быть освобождены ни по устному, ни по письменному поручительству.
В этом месте разговор был прерван появлением слуги, который вошел и передал мистеру Джобсону письмо. Едва пробежав его глазами, секретарь напустил на себя вид человека, который хочет показать, что досадует на помеху и сознает, какую ответственность налагают на него его многообразные обязанности, и воскликнул:
— Боже праведный! Этак у меня не будет времени блюсти ни общественные интересы, ни мои личные, — мне не дают ни отдыха, ни покоя. От души хотел бы, чтобы в этих краях поселился еще один джентльмен нашей профессии!
— Боже упаси! — взмолился вполголоса судья. — Вполне довольно и одного из вашего племени.
— С разрешения вашей милости, здесь дело идет о жизни и смерти.
— Бог ты мой! Надеюсь, не судебное, нет? — сказал встревоженный блюститель закона.
— Нет, нет, — ответил с важным видом мистер Джобсон. — Дедушка Рутледж из Граймз-Хилла собирается отойти в лучший мир; он послал одного нарочного за доктором Кил-Дауном,[77] чтобы тот его взял на поруки, а другого за мной, чтобы я уладил его земные дела.
— Ну что ж, поезжайте, — сказал торопливо мистер Инглвуд, — случай может оказаться из тех, когда закон не допускает поручительства, или обернется так, что смерть-судья сочтет поручительство лекаря недостаточным и не захочет уступить ему львиную долю дохода.
— Но как же быть? — сказал Джобсон, обернувшись на полпути к дверям. — Ведь мое присутствие здесь необходимо. Я могу сейчас же составить приказ об аресте, а констебль[78] стоит внизу. Вы слышали, — добавил он, понижая голос, — мнение мистера Рэшли.
Остального, сказанного шёпотом, я не разобрал.
Судья ответил громко:
— Нет, любезный, нет; мы подождем вашего возвращения, — тут каких-нибудь четыре мили. Эй, дайте сюда бутылку, мистер Моррис. Не унывайте, мистер Осбальдистон. И вы, моя роза пустыни, — стаканчик легкого вина освежит румянец на ваших щеках.
Диана вздрогнула, очнувшись от задумчивости, в которую, казалось, была погружена, пока между нами шел этот спор.
— Нет, судья, боюсь, что румянец перейдет на другую часть лица, где вряд ли он послужит к украшению. Но я охотно выпью чего-нибудь прохладительного.
И, наполнив стакан водой, она торопливо сделала несколько глотков. Ее порывистые движения плохо вязались с напускной веселостью.
Мне, однако, было некогда наблюдать за ее поведением, так как я был слишком занят борьбою с новыми и новыми препятствиями к немедленному расследованию возведенного на меня позорного и наглого обвинения. Но судья не поддавался на уговоры разобрать дело до возвращения секретаря: отъезд Джобсона радовал его, по-видимому, как школьника праздник. Он упорно старался развеселить общество, хоть всем нам было не до веселья, — мы были озабочены, кто собственным своим делом, кто тревогой за другого.