Роб Рой — страница 24 из 90

— Рэшли, — сказал дядя, пристально глядя на него, — ты тонкая бестия; ты всегда был слишком хитер для меня и слишком хитер для большинства людей. Смотри, не перехитри самого себя — геральдика не любит двух голов под одним шлемом. А раз уж мы заговорили о геральдике — пойду почитаю Гвиллима.

Он сообщил это, неудержимо зевая, как богиня в «Дунсиаде»,[97] и великаны-сыновья один за другим разинули в зевоте рты и разбрелись по замку, стараясь убить время каждый соответственно своим наклонностям. Перси пошел в кладовую распить с дворецким бочонок мартовского пива; Торнклиф отправился нарезать палок для рогатин; Джон — насадить наживу на удочки; Дик — поиграть один на один в орлянку, правая рука против левой; а Уилфред — без помехи сосать палец и дремать вплоть до обеда, усыпляя самого себя мурлыканьем. Мисс Вернон удалилась в библиотеку.

Мы с Рэшли остались вдвоем в старом зале, откуда слуги с обычной своей нерасторопностью и суетой умудрились, наконец, убрать остатки нашего обильного завтрака. Пользуясь случаем, я стал укорять кузена за тон, каким он говорил с дядей о моем деле, — крайне оскорбительный для меня тон, заявил я: как будто Рэшли старался убедить сэра Гильдебранда, чтобы тот лишь затаил свои подозрения, а не вовсе от них отказался.

— Что я могу сделать, дорогой друг? — возразил Рэшли. — Мой отец до крайности упрям во всяком своем подозрении, когда оно засядет ему в голову (что, по справедливости сказать, случается не так-то часто); я давно убедился, что в таких случаях спорить с ним бесполезно, — лучше промолчать. А раз нельзя вырвать плевелы с корнем, я их подсекаю каждый раз, как они покажутся из земли, пока, наконец, они не отомрут сами собою. Неразумно и бесполезно спорить с человеком такого склада, как сэр Гильдебранд: он упрямо отклоняет все доводы и верит собственному убеждению так же твердо, как добрый католик — в римского папу.

— Что ж, очень грустно, что мне придется жить в доме человека, и притом моего близкого родственника, который будет упорно считать меня виновным в грабеже на большой дороге.

— Глупое суждение моего отца (если этот эпитет уместен в устах сына) не опорочивает действительной вашей невиновности; а что до позора… поверьте, это деяние с политической и моральной точки зрения представляется сэру Гильдебранду доблестным подвигом: оно ослабляет врага, наносит ущерб амалекитянам,[98] — ваше мнимое участие в этом только возвышает вас в его глазах.

— Я не стремлюсь, мистер Рэшли, купить чье бы то ни было уважение такой ценой, которая унизит меня в моих собственных глазах; я думаю, эти оскорбительные подозрения дают мне отличный предлог покинуть Осбальдистон-Холл, и я им воспользуюсь, как только спишусь со своим отцом.

На темном лице Рэшли, хоть оно и не привыкло выдавать чувства своего хозяина, отразилась улыбка, которую он поспешил прикрыть вздохом.

— Вы счастливец, Фрэнк, — прихо́дите и ухо́дите, как ветер, который гуляет, где захочет. С вашими изящными манерами, вкусом, дарованьями вы быстро найдете круг, в котором их лучше оценят, чем здесь, среди скучных обитателей этого замка; тогда как я…

Он замолк, не договорив.

— Неужели так печален ваш удел? Неужели вы, неужели кто бы то ни было может завидовать мне — изгнаннику, каким я вправе себя назвать, лишенному родного крова и благосклонности своего отца?

— Да, — ответил Рэшли, — но подумайте об отрадном чувстве независимости, которую вы получаете ценой кратковременной жертвы, — потому что ваши лишения, я уверен, долго не продлятся; подумайте — вы вольны делать, что хотите, вы можете развивать свои таланты в том направлении, куда влечет вас ваш собственный вкус и где вы скорее способны отличиться. Вы дешево покупаете славу и свободу за несколько недель пребывания на севере — пусть даже местом вашего изгнания назначен Осбальдистон-Холл. Второй Овидий во Фракии, вы не имеете, однако, никакого основания писать свои «Tristia».[99]

— Не понимаю, — сказал я, покраснев, как подобает молодому поэту, — откуда вы так хорошо осведомлены о моих праздных опытах?

— К нам сюда пожаловал недавно посланник вашего отца, юный хлыщ, некто Твайнол, — он-то и сообщил мне о вашем тайном служении музам, добавив, что некоторые ваши стихотворения стяжали восторженную похвалу самых авторитетных судей.

Я уверен, Трешам, что вы неповинны ни в единой попытке слагать рифмованные, выспренные строки; но в свое время вы, должно быть, знавали немало учеников и подмастерий, если не мастеров-строителей аполлонова храма. Все они страдают тщеславием — от художника, воспевавшего сень туикнэмских садов,[100] до жалкого рифмоплета, которого он отхлестал в своей «Дунсиаде». Я разделял эту общую слабость и, не подумав даже, как неправдоподобно то, что Твайнол, при его вкусах и обычаях, познакомился с двумя-тремя стихотворениями, которые я успел к тому времени прочитать в кофейне Баттона,[101] или же с отзывами критиков, посещавших это скромное пристанище остроумия и изящного вкуса, — я тотчас же пошел на приманку, а прозорливый Рэшли поспешил еще более укрепить свою позицию робкой, но как будто бы очень настоятельной просьбой познакомить его с моими неизданными произведениями.

— Вы должны как-нибудь прийти ко мне и провести со мною целый вечер, — сказал он в заключение, — ведь скоро мне придется променять услады поэзии на скучные будни коммерции и грубые мирские заботы. Повторяю: уступая желанию отца, я поистине приношу в пользу своей семьи большую жертву, особенно если принять в соображение, что мое воспитание готовило меня к поприщу тихому и мирному.

Я был тщеславен, но не вовсе глуп, и не мог проглотить такую сильную дозу лицемерия.

— Вы не станете меня уверять, — отвечал я, — что вам и вправду жаль променять жизнь безвестного католического священника, полную всяческих лишений, на богатство и веселье света?

Рэшли увидел, что хватил через край, расписывая свою скромность; и, сделав вторую паузу, во время которой прикидывал, по-видимому, какая степень искренности необходима со мною (он не любил расточать ее без нужды), он ответил с улыбкой:

— Человеку моих лет приговор, обрекающий, как вы говорите, на богатство и светские радости, не представляется столь суровым, как это, вероятно, должно было быть. Но, разрешите заметить, вы ошиблись касательно моего прежнего предназначения. Стать католическим священником? Да, если угодно, — но отнюдь не безвестным. Нет, сэр Рэшли Осбальдистон будет более безвестен, если станет богатейшим лондонским негоциантом, чем он был бы, став одним из служителей церкви, священники которой, по словам поэта,

Ногой, в сандалию обутой, наступают

На выи гордые мирских князей.

Моя семья в почете при дворе некоего изгнанного венценосца, а этот двор должен пользоваться в Риме — и пользуется — еще большим почетом; и способности мои как будто соответствуют тому воспитанию, какое я получил. Рассуждая трезво, я могу предвидеть, что достиг бы в церкви высокого сана, а мечтать могу и о наивысшем… Почему бы и нет? — добавил он со смехом, ибо часто прибегал к этому приему держаться в своих речах на грани шутки. — Разве не мог бы кардинал Осбальдистон, при его высоком рождении и высоких связях, управлять судьбами царств, как выходец из низов Мазарини или как Альберони,[102] сын итальянского садовника?

— Я не стану убеждать вас в противном; но, на вашем месте, я не слишком жалел бы, теряя возможность подняться на столь неверную и недостойную высоту.

— Не жалел бы и я, — ответил Рэшли, — будь я уверен, что мое настоящее положение более твердо; но это должно зависеть от условий, которые я узнаю только из опыта, — хотя бы, к примеру, от нрава вашего отца.

— Сознайтесь, Рэшли, напрямик, без хитростей: вам хотелось бы что-нибудь узнать о нем от меня?

— Если вы, подобно Диане Вернон, хотите стать под знамя доблестного рыцаря, имя которому Искренность, что ж, я отвечу: да.

— Так вот: в моем отце вы найдете человека, пошедшего по путям наживы не столько из любви к золоту, которым они усыпаны, сколько ради применения своих дарований. Его кипучий ум рад любому положению, дающему простор для деятельности, хотя бы она находила награду лишь в себе самой. Но богатства его умножились, потому что он бережлив и умерен в своих привычках и не увеличивает своих трат по мере роста доходов. Он ненавидит притворство в других и, никогда не прибегая к нему сам, удивительно умеет разгадать побуждения человека по оттенкам его речи. Сам по складу своему молчаливый, он не терпит болтунов — тем более, что предметы, наиболее его занимающие, не дают большого простора для болтовни. Он исключительно строг в исполнении религиозного долга; но вы не должны опасаться с его стороны вмешательства в дела вашей совести, потому что он считает веротерпимость священным принципом политической экономии. Однако, если вы питаете симпатию к якобитам, как естественно предположить, мой вам совет: не проявляйте ее в присутствии моего отца и не показывайте ни малейшей приверженности к надменным взглядам крайних тори; отец мой глубоко презирает и тех и других. Добавлю, что он раб своего слова, а для его подчиненных оно должно быть законом. Он всегда исполняет свои обязанности в отношении каждого и не позволит никому пренебречь обязанностями по отношению к нему самому; чтобы снискать его милость, вы должны исполнять его приказания, а не поддакивать его словам. Главные его слабости проистекают из предрассудков, связанных с его родом занятий, или, вернее, из его исключительной преданности своему делу, которая не позволяет ему считать достойным похвалы или внимания что бы то ни было, если оно не связано в какой-то мере с торговлей.