— До сих пор я не испытывал необходимости, сударыня, вылавливать жалкие крохи здравого смысла из речей моих милых сородичей.
— «Не испытывал необходимости», «сударыня»! Вы меня удивляете, мистер Осбальдистон.
— Очень сожалею, если так.
— Должна ли я принимать всерьез ваш капризный тон, или вы прибегаете к нему, чтобы тем выше ценили ваше хорошее настроение?
— Вы пользуетесь правом на внимание стольких благородных рыцарей в этом замке, что не стоит вам доискиваться причины моих глупых речей и дурного расположения духа.
— Как! — сказала она. — Неужели вы даете мне понять, что изменили моему знамени и перешли на сторону противника?
Затем, посмотрев через стол на сидевшего против нее Рэшли и заметив, что тот следит за нами с напряженным вниманием, отразившимся в резких чертах его лица, она добавила:
О, мысль ужасная!.. Иль это правда?
Глядит, угрюмо улыбаясь, Рэшли,
И указует на тебя: «Мое!»
Но, слава богу, мое беззащитное положение научило меня терпеливо сносить многое, я не обидчива; чтобы мне не пришлось волей-неволей рассориться с вами, я удаляюсь раньше, чем обычно. Желаю вам благополучно переварить ваш обед и ваше дурное расположение духа.
С этими словами она встала из-за стола. Когда мисс Вернон ушла, мне стало стыдно за мое поведение: я оттолкнул сердечное участие, всю искренность которого так полно доказали недавние события, и был готов оскорбить прелестную и, как сама она подчеркивала, беззащитную девушку, предложившую мне его. Мое поведение казалось мне самому скотски-грубым. Желая побороть или отстранить эти мучительные мысли, я чаще обычного подливал в свой бокал вина, оживлявшего наш обед. Тревога моя и непривычка к излишествам привели к тому, что вино быстро бросилось мне в голову. Завзятые пьяницы, думается мне, приобретают способность нагружаться вином в изрядном количестве, и оно лишь слегка затуманивает их рассудок, который и в трезвом состоянии не слишком-то ясен; но люди, чуждые пороку пьянства, как постоянной привычке, в большей мере подвержены действию хмеля. Возбужденный, я быстро потерял над собою власть: много говорил, спорил о вещах, в которых ничего не смыслил, рассказывал анекдоты, забывая их развязку, и потом безудержно смеялся над собственной забывчивостью; я бился об заклад, сам не понимая, по какому поводу; вызвал на борьбу великана Джона, хотя он второй год удерживал первенство по Хэксхэму, а я ни разу не участвовал в состязаниях.
К счастью, мой добрый дядя воспротивился и не дал осуществиться этой пьяной затее, которая могла окончиться только одним: мне сломали бы шею.
Злые языки утверждали, что я под действием винных паров пел какую-то песню; но так как я ничего такого не припоминаю и так как за всю свою жизнь, ни до того, ни после, я никогда не пытался что-либо спеть, — мне хочется думать, что эта клевета не имела никаких оснований. Я и без того вел себя достаточно глупо. Не утрачивая окончательно сознания, я быстро потерял всякую власть над собою, и бурные страсти закружили меня в своем водовороте. Я сел за стол угрюмый, недовольный, склонный к молчаливости, — вино же сделало меня болтливым, буйным, расположенным к спорам. Что бы кто ни высказывал, я всему противоречил и, забыв всякое уважение к хлебосольному хозяину, нападал на его политические и религиозные убеждения. Притворная снисходительность Рэшли, которой он умел придать оскорбительный характер, раздражала меня больше, чем шумное бахвальство его буянов-братьев. Дядя, скажу по справедливости, пытался нас утихомирить, но в пьяном разгуле страстей с ним никто не считался. Наконец, взбешенный каким-то оскорбительным намеком, действительным или мнимым, я не выдержал и хватил Рэшли кулаком. Ни один философ-стоик, взирающий с высоты на собственные и чужие страсти, не мог бы встретить обиду бо́льшим презреньем. Однако если сам он счел ниже своего достоинства выказать негодование, за него вознегодовал Торнклиф. Мы обнажили шпаги и сделали два-три выпада, но остальные братья поспешили нас разнять. Никогда не забуду дьявольской усмешки, искривившей изменчивые черты Рэшли, когда два юных титана поволокли меня из зала. Они доставили меня в мою комнату и для верности заперли дверь на ключ, и я, к своей невыразимой ярости, слышал, как они благодушно смеялись, спускаясь по лестнице. В бешенстве я пробовал вырваться на волю, но решётки на окнах и железный переплет двери устояли против моих усилий. Наконец я бросился на кровать и, поклявшись нещадно отомстить на следующий день, забылся тяжелым сном.
Но утренняя прохлада принесла раскаянье. С острым чувством стыда вспоминал я свое буйное и неразумное поведение и вынужден был признаться, что вино и страсть поставили меня по умственным способностям ниже самого Уилфреда Осбальдистона, которого я так презирал. Мое неприятное душевное состояние усугублялось мыслью, что нужно будет извиниться за свою неприличную выходку и что мисс Вернон неизбежно будет свидетельницей моего покаяния. Сознание, как непристойно и неучтиво я вел себя по отношению лично к ней, еще тяжелее угнетало меня, тем более что в этой своей провинности я не мог прибегнуть даже к такому жалкому оправданию, как действие вина.
Подавленный чувством стыда и унижения, я спустился к завтраку, как преступник, ожидающий приговора. Точно назло, из-за сильного холода пришлось отменить псовую охоту, и мне выпала на долю сугубая мука: встретить в полном сборе всю семью, за исключением Рэшли и мисс Вернон. Все сидели за столом, уничтожая холодный паштет из дичи и говяжий филей. Когда я вошел, веселье было в полном разгаре, и сама собой напрашивалась мысль, что предметом шуток служил не кто иной, как я. На самом же деле то, о чем я думал с мучительным стыдом, представлялось моему дяде и большинству моих двоюродных братьев милой, невинной проделкой. Сэр Гильдебранд, напомнив мне мои вчерашние подвиги, клялся, что, по его суждению, молодому человеку лучше напиваться пьяным трижды на день, чем, подобно пресвитерианцу, заваливаться спать трезвым, оставив приятную компанию и нераспитую кварту вина. В подкрепление своих утешительных слов он поднес мне громадный кубок водки, убеждая меня проглотить «волос укусившей меня собаки».
— Ты не смотри на моих зубоскалов, племянник, — продолжал он: — они бы выросли такими же, как ты, тихонями, если бы я не вскормил их, можно сказать, на пиве и на водке.
У моих двоюродных братьев были, в сущности, не злые сердца: они видели, что я с болью и терзанием вспоминаю о вчерашнем, и с неуклюжей заботливостью старались рассеять мое тяжелое настроение. Один только Торнклиф глядел угрюмо и непримиримо. Он с самого начала невзлюбил меня; с его стороны я никогда не встречал знаков внимания, какие, при всей их неотесанности, проявляли ко мне иногда остальные братья. Если было правдой (в чем, однако, я стал сомневаться), что в семье на него смотрели как на будущего мужа Дианы Вернон, или если сам он считал себя таковым, — в его душе, естественно, могла загореться ревность из-за явного расположения, каким угодно было девушке дарить человека, в котором Торнклиф мог, пожалуй, видеть опасного соперника.
Вошел, наконец, и Рэшли — с темным, как траур, лицом, раздумывая — я в том не сомневался — о непростительной и позорной обиде, которую я ему нанес. Я мысленно уже решил, как мне держаться в этом случае, и убедил себя, что истинная честь требует, чтобы я не оправдывался, а извинился бы за оскорбление, столь несоразмерное с причиной, на которую я мог сослаться.
Итак, я поспешил навстречу Рэшли и выразил свое величайшее прискорбие по поводу грубой выходки, допущенной мною накануне вечером.
— Никакие обстоятельства, — сказал я, — не могли бы вырвать у меня ни единого слова извинения, если бы сам я не понимал, что вел себя недостойно.
В добавление я выразил надежду, что мой двоюродный брат примет искренние изъявления моего раскаянья и поймет, что виною моего непристойного поведения отчасти было слишком широкое гостеприимство Осбальдистон-Холла.
— Он помирится с тобою, мальчик, — воскликнул от всего сердца добрый баронет, — или, клянусь спасением души, он мне не сын! Как, Рэшли, ты всё еще стоишь, точно пень? «Очень сожалею» — вот и всё, что может сказать джентльмен, если ему случится сделать что-нибудь неподобающее, особенно за бутылкой вина. Я служил в Хаунслоу и кое-что смыслю, думается мне, в вопросах чести. Итак, ни слова больше об этой истории! Поедемте-ка на Березовую Косу и выкурим из норы барсука.
Лицо Рэшли, как я уже отмечал, не походило ни на одно из тех, какие мне доводилось встречать. Но особенность эта заключалась не в чертах его, а в том, как меняли они свое выражение. Другие лица при переходе от печали к радости, от гнева к спокойствию требуют некоторого промежутка времени, прежде чем выражение победившего чувства окончательно вытеснит следы предыдущего. Наступает полоса сумерек — как между ночью и восходом солнца, — покуда смягчатся напряженные мускулы, темный взор прояснится, лоб разгладится и всё лицо, утратив угрюмые тени, станет спокойным и ясным. Лицо Рэшли изменялось без всякой постепенности: за выражением одной страсти едва ли не мгновенно следовало выражение страсти противоположной. Я могу сравнить это только с быстрой сменой декораций в театре, где по свистку суфлера исчезает пещера и появляется роща.
На этот раз это свойство меня особенно поразило. Когда Рэшли только вошел в зал, он «стоял чернее самой ночи». С тем же мрачным, непреклонным взором выслушал он мои извинения и увещания своего отца; и только, когда сэр Гильдебранд договорил, облако тотчас сбежало с его лица и он в любезнейших и самых учтивых словах объявил, что вполне удовлетворен моими «изящными извинениями».
— В самом деле, — сказал он, — у меня у самого очень слабая голова и не выдерживает ни капли сверх моих обычных трех стаканов, так что я, подобно честному Кассио,[107] сохранил лишь смутное воспоминание о вчерашнем недоразумении, — помню какой-то общий сумбур, но никаких отчетливых подробностей; я знаю, мы сцепились, но не помню даже, из-за чего. А потому, дорогой кузен, — продолжал он, ласково пожимая мне руку, — вы сами поймете, какое облегчение для меня услышать, что я должен принять извинения, а не принести их. Я не хочу вспоминать об этом ни единым словом; было бы крайне глупо с моей стороны настаивать на проверке счета, коль скоро я ожидал, что итог будет против меня, а он так приятно и неожиданно повернулся в мою пользу. Вы видите, мистер Осбальдистон, я уже упражняюсь в языке Ломбардской улицы