Роб Рой — страница 3 из 90

всю мою жизнь, — сказал отец (который, как-никак, был свидетелем революции![7]), — а он знает о нем не больше, чем фонарный столб на набережной!»

— Мистер Фрэнсис, — осмелился сказать Оуэн робким и примирительным голосом, — вероятно не забыл, что мораторием[8] от первого мая тысяча семисотого года французский король предоставил держателям десять льготных дней, по истечении коих…

— Мистер Фрэнсис, — прервал его мой отец, — несомненно, тотчас же припомнит все, что вы будете любезны подсказать ему. Но, боже мой, как мог Дюбур это допустить!.. Скажите, Оуэн, что представляет собою его племянник, Клеман Дюбур, этот черноволосый юноша, работающий у нас в конторе?

— Один из самых толковых клерков нашего торгового дома, сэр; для своих лет он удивительно много успел, — ответил Оуэн: веселый нрав и обходительность молодого француза покорили его сердце.

— Так, так! Он-то, я полагаю, кое-что смыслит в законах кредитного обращения. Дюбур решил, что мне нужно иметь около себя хоть одного конторщика, который разбирался бы в делах; но я вижу, куда он гнет, — и дам ему убедиться в этом, когда он просмотрит баланс. Оуэн, распорядитесь выплатить Клеману его жалованье по первое число, и пусть отправляется назад в Бордо на корабле своего отца, что отходит на днях.

— Рассчитать Клемана Дюбура, сэр? — проговорил срывающимся голосом Оуэн.

— Да, сэр, рассчитать его немедленно; довольно иметь в конторе одного глупого англичанина, который будет делать промахи; мы не можем держать впридачу ловкого француза, который будет извлекать выгоду из этих промахов.

Достаточно пожив во владениях Grand Monarque,[9] я не мог не возненавидеть всей душой всякое проявление самовластия, даже если бы во мне не воспитали с раннего детства отвращения к нему; я не мог без возражений допустить, чтоб ни в чем не повинный и достойный юноша расплачивался за то, что он приобрел познания, которых отец мой желал для меня.

— Прошу извинения, сэр, — начал я, дав мистеру Осбальдистону договорить, — но я считал бы справедливым самому нести расплату за пренебрежение занятиями; у меня нет оснований винить господина Дюбура, — он предоставлял мне все возможности совершенствоваться, но я сам недостаточно пользовался ими; что же касается господина Клемана Дюбура…

— Что касается его и тебя, я приму те меры, какие найду нужным, — ответил мой отец, — но ты честно поступаешь, Фрэнк, что сам хочешь нести наказание за собственную вину, — вполне честно, этого нельзя отрицать. Однако я не могу оправдать старика Дюбура, — продолжал он, глядя на Оуэна, — если он только предоставлял Фрэнку возможность приобретать полезные знания, не следя, чтоб юноша этой возможностью пользовался, и не доводя до моего сведения, когда он ею пренебрегал. Вы видите, Оуэн, у моего сына врожденные понятия о справедливости, приличествующие британскому купцу.

— Мистер Фрэнсис, — сказал старший клерк, как всегда учтиво наклоняя голову и приподнимая правую руку — жест, усвоенный им вместе с привычкой закладывать перо за ухо перед тем, как начать говорить. — Мистер Фрэнсис, по-видимому, вполне постиг основной принцип всех моральных взаимоотношений, великое тройное правило этики: пусть А поступает с Б так, как хотел бы, чтобы Б поступал с ним; отсюда легко вывести искомую формулу поведения.

Отец мой улыбнулся при этой попытке Оуэна облечь золотое правило этики в математическую форму, однако тотчас продолжал:

— Но это не меняет сути, Фрэнк; ты, как мальчик, впустую тратил время; в будущем ты должен научиться жить, как взрослый. На несколько месяцев я отдам тебя в учение к Оуэну, чтобы ты наверстал упущенное.

Я собрался возразить, но Оуэн сделал жест предостережения и поглядел на меня с такой мольбой, что я помимо своей воли промолчал.

— Вернемся, — продолжал отец, — к содержанию моего письма от первого числа прошлого месяца, на которое ты послал мне необдуманный и неудовлетворительный ответ. Наполни, Фрэнк, свой стакан и подвинь бутылку Оуэну.

Меня никогда нельзя было обвинить в недостатке храбрости или, если вам угодно, дерзости. Я ответил твердо, что «сожалею, если мое письмо оказалось неудовлетворительным, — необдуманным его назвать нельзя; предложение, великодушно сделанное мне отцом, я подверг немедленному и тщательному рассмотрению и с большим огорчением убедился, что вынужден его отклонить».

Отец остановил на мне свой острый взгляд, но тотчас же его отвел. Так как он не отвечал, я счел себя обязанным продолжать, хоть и не без колебания, — он же перебивал меня лишь односложными замечаниями.

— Ни к одному роду деятельности, сэр, я не мог бы относиться с большим уважением, чем к деятельности коммерсанта, даже если бы вы не избрали ее для себя.

— Вот как?

— Торговля сближает между собою народы, облегчает нужду и способствует всеобщему обогащению; для всего цивилизованного мира она то же, что в частной жизни повседневные сношения между людьми, или, если угодно, то же, что воздух и пища для нашего тела.

— Что же дальше, сэр?

— И всё же, сэр, я вынужден настаивать на отказе от этого поприща, для преуспеяния на котором у меня так мало данных.

— Я позабочусь, чтобы ты приобрел все данные. Ты больше не гость и не ученик Дюбура.

— Но, дорогой сэр, я жалуюсь не на дурное обучение, а на собственную мою неспособность извлечь из уроков пользу.

— Чушь! Ты вел дневник, как я того желал?

— Да, сэр.

— Будь любезен принести его сюда.

Потребованный таким образом дневник представлял собою обыкновенную тетрадь, которую я завел по настоянию отца и куда мне полагалось записывать всевозможные сведения, приобретаемые мною во время обучения. Предвидя, что отец возьмет эти записи для просмотра, я старался вносить в тетрадь такого рода сведения, какие он, по моему разумению, должен был одобрить; но слишком часто перо мое делало свое дело, не очень-то слушаясь головы. И случалось также, что я, раскрыв дневник, — благо он у меня всегда под рукой, — нет-нет, да и внесу в него запись, имеющую мало общего с торговым делом. И вот я вручил тетрадь отцу, робко надеясь, что он не натолкнется в ней на что-нибудь такое, от чего могло усилиться его недовольство мною. Лицо Оуэна, несколько омрачившееся при вопросе отца, сразу прояснилось при моем быстром ответе и расцвело улыбкой надежды, когда я принес из своей комнаты и положил перед отцом книгу конторского типа, в ширину больше, чем в длину, с медными застежками и в переплете из сыромятной телячьей кожи. От книги повеяло чем-то деловым, и это совсем приободрило моего благосклонного доброжелателя. Он просто сиял от удовольствия, когда отец стал на выборку читать вслух отдельные страницы, бормоча свои критические замечания.

— «Водки — бочками и бочонками (barils, barricants, также tonneaux). В Нанте — 29, Velles маленькими бочонками, в Коньяке и Ла-Рошели — 27, в Бордо — 32». Правильно, Фрэнк. «Грузовые и таможенные сборы — смотри в таблицах Саксби». А вот это нехорошо; следовало сделать выписку, это способствует запоминанию. «Ввоз и вывоз. — Расписки на закупленный хлеб. — Таможенные сертификаты. — Полотно: изингамское, гентское. — Вяленая треска — ее разновидности: титлинг, кроплинг и лабфиш». Следовало бы отметить, что они иногда именуются все словом «титлинг». Сколько дюймов в длину имеет титлинг?

Оуэн, видя мое замешательство, рискнул подсказать мне шёпотом, и я, на свое счастье, уловил подсказку.

— Восемнадцать дюймов, сэр…

— Так. А лабфиш — двадцать четыре. Очень хорошо. Это важно запомнить на случай торговли с Португалией. А это что такое? «Бордо основан в… таком-то году… Замок Тромпет — дворец Галлиена». Ничего, ничего — всё в порядке. Это ведь своего рода черновая тетрадь, Оуэн, в которую заносится без разбору всё, с чем пришлось столкнуться за день: погашения, заказы, выплаты, переводы, получки, планы, поручения, советы — всё подряд.

— Чтобы затем аккуратно разнести по журналу и главной книге. — подхватил Оуэн. — Меня радует, что мистер Фрэнсис так методичен.

Я увидел, что быстро завоевываю расположение отца, и стал опасаться, как бы он теперь не утвердился еще более в своем намерении сделать из меня купца; и так как сам я задумал нечто прямо противоположное, я пожалел, выражаясь словами доброго мистера Оуэна, о своей излишней методичности. Но мои опасения оказались преждевременными: из книги выпал на пол листок бумаги, покрытый кляксами; отец его поднял и, прервав замечание Оуэна, что оторвавшиеся листки следует подклеивать хлебным мякишем, воскликнул:

— «Памяти Эдуарда, Черного принца»[10]. Что такое? Стихи! Видит небо, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я полагал!

Мой отец, надо вам сказать, как человек деловой, с презрением смотрел на труд поэта и, как человек религиозный, да еще убежденный диссидент,[11] считал стихотворство занятием пустым и нечестивым. Прежде чем осудить за это моего отца, вы должны припомнить, какую жизнь вели очень многие поэты конца семнадцатого столетия и на что обращали они свои таланты. К тому же, секта, к которой он принадлежал, питала — или, может быть, только проповедовала — пуританское отвращение к легкомысленным жанрам изящной словесности. Так что было много причин, усиливших неприятное удивление отца при столь несвоевременной находке этого злополучного листка со стихами. А что касается бедного Оуэна… Если бы волосы на парике, который он носил, могли выпрямиться и встать дыбом от ужаса, я уверен, что утренние труды его парикмахера пропали бы даром, — так ошеломлен был мой бедный добряк чудовищным открытием. Взлом несгораемого шкафа, или замеченная в главной книге подчистка, или неверный итог в подшитом документе едва ли могли бы его поразить более неприятным образом. Отец мой стал читать строки, то делая вид, что ему трудно уловить их смысл, то прибегая к ложному пафосу, но сохраняя всё время язвительно-иронический тон, больно задевавший самолюбие автора: