— Вы очень здраво рассуждаете, Эндру, — вставил я ради поощрения, желая, чтоб он скорее добрался до самой сути своих сообщений. — А что же сказал вам Пат?
— «О, — сказал он, — чего ждать-то от английских объедал? Такой уж народ!..» А что до ограбления, тут получилось так: как началась у них перебранка между вигами и тори, да как стали они ругаться, точно висельники, встает один детина — язык с полверсты — и пошел трепать, что, мол, в Северной Англии жители все сплошь якобиты (по совести говоря, он не очень ошибся) и что они ведут чуть ли не открытую войну; остановили и ограбили на большой дороге королевского гонца; первые люди из нортумберлендской знати замешаны в этой проделке; похищены у него большие деньги и много важных бумаг; а толку не добиться, потому что, когда ограбленный пошел к мировому судье, он застал там тех самых двух негодяев, которые совершили грабеж: сидят собственной персоной и распивают вино за столом у судьи; один грабитель принес показания в пользу другого, что, мол, тот в дело не замешан, и судья отпустил его с богом; мало того — они его втроем застращали, и честному человеку, потерявшему свои денежки, пришлось убираться подальше из той стороны, чтобы не вышло чего похуже.
— Неужели это правда? — сказал я.
— Пат клянется, будто это так же верно, как то, что в его мерке ровно один ярд (так оно и есть: не хватает только одного дюйма, чтобы вровень было с английским ярдом). А когда тот детина кончил, поднялся страшный шум, стали требовать, чтоб он выложил имена, и тот, значит, назвал всех как есть: и Морриса, и вашего дядю, и сквайра Инглвуда, и еще кое-кого (тут он плутовато скосил на меня глаза). Тогда встал другой здоровенный детина, уже с другой стороны, и заявил, что тут-де обвиняют лучших людей страны по поклепу отъявленного труса; что, мол, этого самого Морриса во Фландрии[113] с треском выставили из полка за побег; и он еще сказал, что дело это, верно, было условлено заранее между министром и Моррисом, еще до его отъезда из Лондона; и если бы дали приказ на обыск — деньги, думает он, нашлись бы где-нибудь неподалеку от Сент-Джемского дворца.[114] И вот, потянули они Морриса, как у них это зовется, к барьеру, — послушать, что он может сказать по этому делу. Но его противники так стали его донимать вопросами о его бегстве и о всем неладном, что он сделал или сказал за всю свою жизнь, что, Пат говорит, бедняга стоял ни жив ни мертв; нельзя было добиться от него ни одного путного слова — так он был запуган всем этим криком и воем. Дурак парень, голова у него трухлявая, как мерзлая брюква. Посмотрел бы я, как они всей оравой заткнули бы рот Эндру Ферсервису!
— Чем же всё это кончилось, Эндру? Удалось вашему другу разузнать?
— А как же! Пат как раз собирался в наши края, так уж он повременил с недельку, потому что его покупателям интересно, как-никак, получить свежие новости. Вышло всё косо и криво, как месяц отражается в реке. Тот молодец, который поднял всю историю, затрубил отбой: он-де верит, что беднягу ограбили, но он считает, что Моррис, может быть, и ошибается в некоторых подробностях. А потом опять встал тот второй молодец и сказал, что ему-де нет дела, ограбили Морриса или нет, лишь бы не пятнали честь и доброе имя английских сквайров, особенно северных, — потому-де, заявил он перед ними, я сам с севера и не позволю задевать северян. Это у них называется прения — один пойдет немного на уступки, другой тоже — и, глядишь, помирились! Ну, хорошо! Когда нижняя палата вдоволь нашумелась и наговорилась о Моррисе и его чемодане, палата лордов тоже этим занялась. В старом шотландском парламенте все сидели дружно рядком, вот и не приходилось им по два раза перетрясать одну и ту же труху. Однако ж лорды вцепились в это дело всеми зубами с такой охотой, точно было оно самое свеженькое. Между прочим, зашла у них речь о каком-то Кэмпбеле — будто бы он немножко замешан в грабеже и будто бы дано ему свидетельство от герцога Аргайла, что он добропорядочный человек. Мак-Коллум Мор взбеленился, понятно, и не на шутку; встал он, шумит, стучит, режет прямо в глаза, затыкает им глотки: Кэмпбелы, мол, все как один честны, и разумны, и воинственны, и не уступят в благородстве старому сэру Джону Грэму.[115] Но если вы знаете наверное, ваша честь, что вы ни с какого боку не в родстве ни с кем из Компбелов, как и сам я им не родня, насколько я разбираюсь в своем роду, — то я скажу вам, что я о них думаю.
— Могу вас уверить, я ничем не связан ни с одним джентльменом, который носил бы это имя.
— О, тогда мы можем говорить о них спокойно. Среди Кэмпбелов, как и во всяком роду, есть и хорошие люди и дурные. Но Мак-Коллум Мор имеет сейчас большой вес среди первейших людей в Лондоне, потому что нельзя сказать точно, на чьей он стороне, и ни один чёрт не желает с ним ссориться; так что они там даже постановили признать заявление Морриса облыжной клеветой, как они это назвали, и, если бы он во́время не сбежал, пришлось бы ему за свой поклеп покрасоваться в колодках у позорного столба.
С этими словами честный Эндру сгреб свои колья, лопаты, мотыги и побросал их в тачку — однако делал он это не спеша, оставляя мне время задать ему новые вопросы, какие могли бы навернуться мне на язык, прежде чем он покатит свою тачку к сараю, где орудиям полагалось отдыхать в течение следующего дня. Я счел за благо заговорить сразу же, чтобы хитрый проныра не объяснил мое молчание более вескими причинами, чем те, что были у меня на деле.
— Я бы непрочь повидаться с вашим земляком, Эндру, и послушать новости прямо от него. Вы, может быть, слышали, что у меня были кое-какие неприятности из-за этого глупого Морриса? (Эндру многозначительно осклабился.) Мне хотелось бы поговорить с вашим родственником-торговцем и расспросить его во всех подробностях о том, что он слышал в Лондоне, — если можно это сделать без больших хлопот.
— Да это легче легкого, — объяснил Эндру, — стоит только намекнуть ему, что я хочу купить две пары чулок, и он прибежит ко мне со всех ног.
— Отлично, скажите ему, что я просто покупатель; и так как погода, как вы говорите, хорошая и надежная, я погуляю в саду, пока он не пришел; скоро и месяц выплывет из-за холмов. Вы можете привести купца к задней калитке, а я тем временем с удовольствием полюбуюсь на вечнозеленые кусты и деревья в ярком лунном свете, при котором они словно покрыты инеем.
— Правильно, правильно, — я тоже не раз говорил: брюква, или, скажем, цветная капуста выглядят при лунном свете так нарядно, как какая-нибудь леди в бриллиантах.
Тут Эндру Ферсервис с превеликой радостью удалился. Ходьбы ему было мили две, но он с большой охотой пустился в этот путь, лишь бы обеспечить своему родственнику продажу кое-какой мелочишки из его товаров, — хотя, пожалуй, пожалел бы шесть пенсов, чтобы угостить его квартой эля.
«У англичанина доброе расположение проявилось бы как раз обратным образом, чем у Эндру», — думал я, прохаживаясь по ровным бархатным дорожкам; окаймленные высокими изгородями из остролиста и тиса, они во всех направлениях пересекали старый сад Осбальдистон-Холла.
Пройдя до конца одной из дорожек и повернув назад, я, естественно, поднял глаза к окнам библиотеки — многочисленным маленьким окнам, что тянулись по второму этажу того фасада, которым был обращен ко мне замок. Окна их были освещены. Меня это не удивило, так как я знал, что мисс Вернон часто сидела здесь по вечерам, но я из деликатности наложил на себя запрет и никогда не заходил к ней в такое время, когда все остальные члены семьи предавались своим обычным вечерним занятиям и наше свидание по необходимости превратилось бы в tete-a-tete. По утрам мы обычно читали вместе в этом зале; но тогда нередко заходил тот или другой из наших двоюродных братьев: поискать какой-нибудь пергаментный duodecimo, который можно было бы, невзирая на позолоту и виньетки, превратить в поплавок для удочки; или рассказать о каком-нибудь случае на охоте; или просто от нечего делать. Словом, по утрам библиотека была таким местом, где мужчина и женщина могли встречаться, так сказать, на нейтральной почве. Вечером же дело обстояло иначе; и я, воспитанный в стране, где большое внимание уделяется (или, вернее, уделялось в те времена) так называемой bienséance,[116] находил нужным соблюдать приличия в тех случаях, когда Диана Вернон по своей неопытности не заботилась об этом сама. Итак, я как можно деликатнее дал ей понять, что при наших вечерних занятиях требовалось, ради пристойности, присутствие третьего лица.
Мисс Вернон сперва засмеялась, затем вспыхнула и готова была рассердиться, но сдержалась и промолвила:
— Я думаю, вы совершенно правы; когда на меня нападет особенное прилежание, я подкуплю старую Марту чашкой чая, чтоб она сидела со мною рядом и служила мне ширмой.
Марта, старая ключница, разделяла вкусы обитателей замка: кружка пива с доброй закуской была ей милее самого лучшего китайского чая. Но в те времена этот напиток был в ходу только у лиц высшего круга, и Марта чувствовала себя польщенной, когда ее приглашали на чашку чая; а так как к чаю было вволю сахара, и сладких, как сахар, речей, и гренков с маслом, ключница милостиво соизволяла иногда почтить нас своим присутствием. Вообще из глупого суеверия почти все слуги избегали заглядывать в библиотеку после захода солнца: предполагалось, что в этой части замка водятся привидения; когда весь дом засыпал, более робким мерещились там тени и странные голоса, и даже молодые сквайры очень неохотно, лишь в случае крайней необходимости, заходили в эти страшные покои после захода солнца.
То, что некогда библиотека была любимым убежищем Рэшли, то, что она соединялась особым ходом с дальней и уединенной комнатой, которую избрал он для себя, ничуть не успокаивало, а напротив даже усугубляло ужас домашней прислуги перед мрачной библиотекой Осбальдистон-Холла. Широкая осведомленность Рэшли обо всем, что делалось на свете, его глубокие познания во всех областях науки, физические опыты, которые он иногда производил в доме, где царили невежество и фанатизм, — всё это должно было утвердить за младшим сыном сэра Гильдебранда славу человека, имеющего власть над миром духов. Он знал греческий, латынь, древнееврейский — значит, он, по понятиям (и по словам) своего брата Уилфреда, мог не опасаться «ни духов, ни дьявола, ни беса, ни бесенят». Мало того, слуги уверяли, будто слышали своими ушами, как он разговаривал с кем-то в библиотеке, когда в доме все поголовно спали, и что он ночи напролет караулил привидения, а утром крепко спал в своей постели, когда ему, как истому Осбальдистону, надлежало бы выводить на охоту собак.