заговорили.
— Поздно вы гуляете, сэр, — сказал я, когда он снова поровнялся со мной.
— Мне назначено здесь свиданье, — был ответ. — И вам как будто тоже, мистер Осбальдистон?
— Значит, вы то самое лицо, которое предложило мне встретиться здесь в столь необычный час?
— Да, — отвечал незнакомец. — Следуйте за мной, и вы узнаете, какие были у меня к тому причины.
— Прежде чем следовать за вами, я должен узнать ваше имя и намерения, — возразил я.
— Я человек, — был ответ, — а мои намерения дружественны.
— Человек! — повторил я. — Это слишком короткое определение.
— Оно достаточно для того, кто не может предложить иного, — сказал незнакомец. — У кого нет имени, нет друзей, нет денег, нет родины — тот всё-таки вправе назваться человеком; а у кого всё это есть — не вправе.
— Всё-таки это слишком общее определение; во всяком случае его недостаточно, чтобы внушить доверие тому, кто вас не знает.
— Тем не менее большего я говорить о себе не намерен; в вашей воле следовать за мною или отказаться от тех сведений, которые я хотел вам сообщить.
— Вы не можете сообщить мне эти сведения здесь? — спросил я.
— Их вы получите не от меня, а увидите всё своими глазами. Вы должны следовать за мною или остаться в неведении относительно того, что я могу вам сообщить.
Было что-то резкое, решительное, даже суровое в обхождении этого человека, отнюдь не внушавшее безоговорочного доверия.
— Чего вам бояться? — сказал он нетерпеливо. — Или вы думаете, ваша жизнь кому-нибудь так нужна, что у вас попробуют ее отнять?
— Я ничего не боюсь, — возразил я твердо, хоть и несколько поспешно. — Ведите, я следую за вами.
Мы направились, вопреки моему ожиданию, обратно к городу и немыми призраками бок о́ бок скользили по его пустынным и безмолвным улицам. Высокие и угрюмые каменные фасады с затейливыми украшениями и наличниками казались еще выше и черней в неверном лунном свете. Несколько минут мы шли в полном молчании. Наконец мой спутник заговорил:
— Вам не страшно?
— Я отвечу вашими же словами, — сказал я: — чего мне бояться?
— Вы находитесь с незнакомым вам человеком, может быть с недругом, в таком месте, где у вас нет друзей и много врагов.
— Я не боюсь ни вас, ни их: я молод, ловок и вооружен.
— Я безоружен, — ответил мой спутник, — но это не имеет значения: рука, когда захочет, всегда найдет оружие. Вы сказали, что ничего не боитесь; но если бы вы знали, кто идет рядом с вами, вас, наверно, охватил бы трепет.
— Почему? — возразил я. — Повторяю опять: я не боюсь ничего, что вы могли бы сделать.
— Ничего, что я мог бы сделать? Пусть так. Но вас не страшат последствия, какие могут произойти, если вас застанут с человеком, одно только имя которого, произнесенное шёпотом на этой безлюдной улице, заставило бы камни встать и завопить: «Держи его, держи!»; чья голова оценена, и половина жителей Глазго могла бы на ней разбогатеть, как на найденном кладе, если б им посчастливилось схватить ее владельца за ворот; чей арест встречен был бы в Эдинбурге ликованием, точно весть о величайшей победе на полях Фландрии?
— Кто же вы такой, что ваше имя должно вселять подобный трепет? — сказал я.
— Вам я не враг, раз я веду вас в такое место, где сам я, если буду опознан, тотчас получу колодки на ноги и пеньковый галстук на шею.[144]
Я остановился посреди мостовой и отступил на шаг, чтобы как можно лучше разглядеть своего спутника при ночном свете и получить возможность к обороне в случае внезапного нападения.
— Вы сказали, — проговорил я, — или слишком много, или слишком мало: слишком много, чтобы внушить мне доверие к вам, к незнакомцу, который сам признаёт, что подлежит каре законов той страны, где мы находимся; и слишком мало, если не докажете, что строгий закон преследует вас несправедливо.
Дав мне договорить, он сделал шаг в мою сторону. Я невольно отступил и положил руку на эфес шпаги.
— Как, — сказал он, — на безоружного? На друга?
— Я еще не знаю, друг ли вы мне и впрямь ли безоружны, — возразил я. — И, сказать по совести, ваш разговор и обхождение дают мне право усомниться и в том и в другом.
— Вы говорите как мужчина, — ответил мой проводник, — и я уважаю того, чья рука может защитить голову. Скажу вам прямо и откровенно: я веду вас в тюрьму.
— В тюрьму! — воскликнул я. — По какому праву и за какую провинность? Вы скорей отнимете у меня жизнь, чем свободу. Можете драться со мной, но я не сделаю ни шагу дальше.
— Я веду вас в тюрьму, — сказал он, — не как арестанта. Я не шериф, — добавил он высокомерно, выпрямив спину, — и не понятой. Я веду вас на свиданье с заключенным, от которого вы услышите, что грозит вам в настоящее время. Вашу свободу этот визит не ставит в опасность; мою — гораздо больше; но я охотно иду навстречу риску ради вас, потому что риск не смущает меня, и мне по душе вольнолюбивая молодая кровь, которая не знает другого защитника, кроме обнаженного клинка.
Пока он это говорил, мы достигли главной улицы и остановились перед большим строением из тесаного камня, украшенным, как я, казалось, мог различить, железными решётками в окнах.
— Н-да, немало, — сказал незнакомец, при переходе к тону развязной беседы меняя правильную английскую речь на шотландский диалект, — немало дали бы здешний голова и судьи, чтоб запрятать в свою тюрьму и наградить железными подвязками молодчика, который сейчас стоит перед ее воротами, вольный, как серна. Но не много было б им от этого проку; пусть бы даже они меня туда засадили с тяжелейшей гирей на каждой ноге, они нашли б наутро пустую камеру. Идемте, однако, чего вы стали?
С этими словами он постучал в низкую дверцу, и хриплый голос — точно человека разбудили от сна или раздумья — отозвался:
— Кто там? Что там еще? Какого чёрта вам понадобилось в ночной час? Это против правил, совершенно против правил.
Протяжный тон, которым произнесены были последние слова, показывал, что говоривший снова расположился вздремнуть. Но мой проводник заговорил громким шёпотом:
— Дугал, друг! Забыл? Ха нун Грегарах![145]
— Чёрт меня подери, если я забыл! — быстро и весело прозвучало в ответ, и я услышал, как привратник оживленно завозился за воротами. Мой проводник обменялся с ним несколькими словами на совершенно мне незнакомом языке. Были отодвинуты засовы, но осторожно, словно привратник опасался производить шум, и мы вступили в караульную глазговской тюрьмы — небольшую, но с толстыми стенами комнату, откуда поднималась наверх узкая лестница, а две или три низких двери вели в помещение на одном уровне с воротами, тщательно защищенными слуховыми окнами, засовами, болтами. Стены, в остальном голые, были, как подобало месту, украшены кандалами и другими страшными приспособлениями, служившими, возможно, еще менее человечным целям; а вперемешку с ними висели алебарды, ружья, пистолеты старинного образца и прочее оружие для защиты и нападения.
Проникнув так неожиданно, так непредвиденно — и тайком — в эту твердыню шотландского правосудия, я вспомнил свое приключение в Нортумберленде и невольно ощутил досаду на игру случая, которая снова, без всякой провинности с моей стороны, грозила привести меня в опасное и неприятное столкновение с законами страны, куда я прибыл чужеземным гостем.
Глава ХХII
Взгляни вокруг, Астольфо, юный друг:
Сюда людей (за то, что были бедны)
Богатый посылает голодать —
От злой болезни горькое лекарство.
Здесь, задыхаясь в сырости и вони,
Надежды гаснет светоч. Но к огарку,
Покуда тлеет, — грубый, своевольный
Отчаянья безумного разгул
Поднес свой смоляной, свой адский факел —
Светить делам, которых бедный узник,
Не совершил бы и под страхом смерти,
Пока в нем душу не убили цепи.
Едва переступив порог, я обратил пытливый взгляд на своего проводника; но лампа в комнате горела слишком слабо и не позволила ясно разглядеть его черты. Привратник держал в руке фонарь, но свет падал больше на его собственное лицо, не столь для меня занимательное. Он похож был на дикого зверя с косматой рыжей гривой и рыжей бородой, в которых почти совсем терялись черты его лица, поразившие меня только одним — той бурной радостью, что загорелась в них при виде моего проводника. В жизни не встречал я ничего, что отвечало бы так полно моему представлению о невежественном, диком, первобытном человеке, взирающем на кумир своего племени. Он скалил зубы, он дрожал, он смеялся, он был готов расплакаться — если в самом деле не плакал. Его лицо как будто говорило: «Куда пойти мне? Что для вас мне сделать?». Полное подчинение, суетливая услужливость и преданность… Неловкая попытка — но боюсь, что иначе я не сумею описать выражение этого лица. А голос… Человек точно захлебывался от восторга и способен был выговорить только междометия, вроде: «Ох, ох! Ну-ну! Давно она вас не видала!» — или другие возгласы, такие же короткие, на том же неведомом языке, на котором он переговаривался с моим спутником, когда мы стояли за воротами тюрьмы, или на ломаном английском. Мой проводник принимал эти бурные изъявления радости и обожания, как государь, с юных лет привыкший к поклонению всех окружающих: оно уже не трогает его, но он всё же готов отвечать обычными изъявлениями монаршей учтивости. Мой таинственный покровитель любезно протянул привратнику руку и ласково спросил:
— Как поживаешь, Дугал?
— Ох, ох! — проговорил Дугал, несколько приглушив голос и озираясь вокруг настороженно и тревожно. — Ох! Видеть вас тут… тут! Ох, что станется с вами, если проведает начальство, толстобрюхие мерзавцы олдермены!
Мой проводник приложил палец к губам и сказал:
— Не бойся, Дугал; твои руки никогда не запрут меня в камеру.