Роб Рой — страница 45 из 90

— Не запрут, никогда не запрут; они бы… она… я скорей потерпел бы, чтобы их отрубили по локоть. Но когда вы опять отправитесь туда? Вы не забудете меня предупредить… ведь я вам бедный родственник, видит бог, всего в седьмом колене.

— Я дам тебе знать, Дугал, как только начну осуществлять свои планы.

— Душой своей клянусь, как только вы дадите мне знать, будь то в воскресный вечер, я швырну ключи в голову начальнику тюрьмы или выкину иную штуку, а утром в понедельник — только меня и видали!

Мой таинственный незнакомец прервал восторженные уверения Дугала, опять обратившись к нему на том неведомом языке (на гэльском, как я узнал позже), — вероятно, разъясняя, какая ему требовалась сейчас услуга. Ответ: «Всем сердцем, всей душой», — и еще много слов, сказанных невнятно, но в том же тоне, выразили готовность привратника исполнить, что ему было предложено. Он оправил свою едва не погасшую лампу и подал мне знак следовать за собой.

— Вы не пойдете с нами? — спросил я, глядя на своего проводника.

— В этом нет необходимости, — ответил тот, — мое присутствие может вас стеснить; лучше я останусь здесь и обеспечу ваше отступление.

— Верю, что вы меня не оставите в опасности, — сказал я.

— Всякую опасность я здесь разделяю с вами, а для меня она вдвойне грозна, — ответил незнакомец ободряющим голосом, и было невозможно ответить ему недоверием.

Я последовал за тюремщиком, который, не заперев за собой внутреннюю дверь, повел меня по винтовой лестнице, потом по длинной узкой галлерее; затем, открыв одну из нескольких дверей, выходивших в коридор, он втолкнул меня в небольшую комнатку, поставил лампу на некрашеный стол и, указав глазами на плохонькую койку в углу, проговорил вполголоса:

— Она спит.

Она? Кто «она»? Неужели в этой жалкой обители Диана Вернон?

Я взглянул на койку и скорее разочаровался, чем обрадовался, когда понял, что первое подозрение меня обмануло. Я увидел голову немолодую и некрасивую, обрамленную седой двухдневной бородой и прикрытую красным колпаком. С первого взгляда я сразу успокоился за судьбу Дианы Вернон; со второго — когда спящий проснулся от тяжелого сна, зевнул и протер глаза — я разглядел черты, действительно совершенно иные, а именно — черты моего бедного друга Оуэна. Я на минуту отступил из освещенного круга, чтобы дать время старику прийти в себя, вспомнив, по счастью, что в эту келью скорби я вторгся незванно и что всякий переполох может повлечь за собой пагубные последствия.

Между тем злосчастный педант, опершись на одну руку, а другой почесывая затылок, приподнялся на койке и голосом, в котором сильнейшее раздражение боролось с сонливостью, вскричал:

— Заявляю вам, мистер Дугал, или как вас там величают, — если мой законный отдых будет таким образом нарушаться, я в конечном итоге буду вынужден жаловаться лорд-мэру.

— С ней хочет говорить один шентльмен, — ответил Дугал, сразу из дикого горца, который только что с буйным восторгом приветствовал моего таинственного проводника, превратившись в угрюмого и непреклонного тюремщика, и, повернувшись на каблуках, вышел из камеры.

Не так-то скоро втолковал я разоспавшемуся узнику, кто я такой; когда же он, наконец, узнал меня, безграничное отчаяние охватило добряка, так как он, конечно, вообразил, что меня привели сюда разделить с ним заключение.

— О мистер Фрэнк, какую беду навлекли вы на себя и на фирму! О себе я не думаю, я только рядовая цифра, так сказать; но вы — вы были для вашего отца общим итогом, его omnium,[146] вам предстояло сделаться первым человеком в первом торговом доме первого города в мире, — и вот вас запирают в гнусную шотландскую тюрьму, где даже не допросишься щетки счистить грязь с одежды.

С видом сварливой досады он стал тереть некогда безупречно чистый коричневый камзол, к которому теперь пристали нечистоты с пола тюремной камеры. Привычка к чрезвычайной опрятности усиливала его страдание.

— Смилуйся над нами, праведное небо! — продолжал он. — Какая новость потрясет биржу! Подобного не бывало со времени битвы при Альмансе,[147] когда потери англичан составили пять тысяч человек убитыми и ранеными, не говоря о прочих потерях, не занесенных в баланс; но это покажется пустяком перед вестью, что Осбальдистон и Трешам прекратили платежи!

Прервав его сетования, я сказал ему, что попал сюда не в качестве заключенного, хотя едва ли смогу объяснить, как явился я в это место в столь неурочный час. Обращенные ко мне вопросы я оставлял без ответа и настойчиво ставил свои, встревоженный его собственным положением, пока, наконец, не выпытал все сведения, какие он мог мне сообщить. Отчет получился довольно смутный: Оуэн отлично умел разбираться в тайнах коммерческого делопроизводства, зато во всем, что лежало вне этой сферы, он, как вы знаете, не отличался понятливостью.

Сообщения его сводились к следующему: из двух корреспондентов торгового дома моего отца в городе Глазго, где он вел много дел в связи со своими шотландскими подрядами, о которых я упоминал выше, и отец мой и Оуэн предпочитали обязательного и сговорчивого Мак-Витти. Господа Мак-Витти, Мак-Фин и Компания в сношениях со знаменитой английской фирмой спешили при каждом случае выказать уступчивость; в прибылях же и в комиссиях они, как смирные шакалы, беспрекословно довольствовались тем, что соблаговолит им оставить лев. Как бы ни была мала перепадавшая им доля барыша, она всегда была, как они выражались, «достаточной для их скромной конторы», и сколько бы ни выпадало им при этом хлопот, они всегда «понимали, что никакими услугами не оплатят доверия и постоянного покровительства своих почитаемых лондонских друзей».

Распоряжения моего отца были для Мак-Витти и Мак-Фина всё равно, что законы персов и мидян, которые нельзя было ни менять, ни оспаривать, ни даже обсуждать; и педантичность, проявляемая Оуэном в деловых сношениях, — а он был великим поборником формальностей, в особенности когда мог сам предписывать их ех cathedra,[148] — тоже, по-видимому, казалась им не менее священной. Этот тон, предупредительный и заискивающий был по нраву Оуэну; но мой отец лучше умел разбираться в человеческих сердцах; и потому ли, что эта чрезмерная уступчивость казалась ему подозрительной, или потому, что он любил в делах простоту и краткость, а эти господа докучали ему многоречивыми изъявлениями своей преданности, — но только он неизменно отказывался сделать их своими единственными представителями в Шотландии. Напротив, многие сделки он заключал через корреспондента совсем иного типа — человека, чье доброе суждение о себе самом переходило в самонадеянность и который так же не любил англичан, как мой отец не любил шотландцев. Вести сношения с ними этот человек соглашался не иначе, как на основе полного равенства; он был недоверчив, иногда придирчив, а в педантизме не уступал самому Оуэну и проводил собственные правила в вопросах формы; тут он был непреклонен, хотя бы авторитет всей Ломбардской улицы противостоял его одинокому личному мнению.

Так как эти свойства характера затрудняли ведение дела с мистером Николом Джарви, так как нередко они приводили к спорам и охлаждению между английской фирмой и ее корреспондентом и только обоюдная заинтересованность сторон предотвращала окончательный разрыв, а главное, так как самолюбие Оуэна страдало иногда в пререканиях с упрямым шотландцем, — вас не может удивить, Трешам, что наш старый друг всегда бросал на чашу весов свое влияние в пользу учтивых, скромных, сговорчивых Мак-Витти и Мак-Фина и отзывался о Джарви как о заносчивом, самонадеянном шотландском торгаше, с которым невозможно ни о чем договориться.

Вспомнив эти обстоятельства (сам я узнал их в подробности несколько позже), вы не удивитесь, что в трудную для фирмы минуту, когда в отсутствие отца сбежал Рэшли, Оуэн, прибыв в Шотландию (за два дня до меня), обратился за помощью, как к добрым друзьям, к тем корреспондентам, которые всегда высказывали благодарность, обязательность и готовность услужить. Его приняли в конторе гг. Мак-Витти и Мак-Фина на Гэллоугейте с тем поклонением, какое воздает католик своему святому. Но увы! Свет очень скоро померк в облаках, когда обласканный старик, прельстившись надеждой, стал рассказывать о стесненном положении фирмы и попросил совета и содействия. Мак-Витти точно окаменел; а Мак-Фин, прежде чем Оуэн досказал свое сообщение, склонился уже над главной книгой и пустился в дебри запутанных расчетов между их фирмой и торговым домом «Осбальдистон и Трешам», чтоб установить, в чью пользу клонилось сальдо на тот день. Увы! Цифры складывались не в пользу английского торгового дома; и лица Мак-Витти и Мак-Фина, до сих пор непроницаемые, стали хмурыми, угрюмыми и зловещими. Просьбу мистера Оуэна о помощи и поддержке шотландцы встретили требованием немедленно представить гарантии против грозящих крупных потерь в случае краха фирмы; и в конце концов они, попросту говоря, потребовали, чтоб наличный актив фирмы, предназначавшийся для других целей, был передан в их руки для этой именно цели. Оуэн с негодованием отклонил такое требование, находя, что оно унизительно для его принципалов, несправедливо в отношении других кредиторов Осбальдистона и Трешама и свидетельствует о крайней неблагодарности со стороны тех, кто выставил его.

Завязавшийся спор дал шотландцам возможность и повод (что всегда очень удобно для того, кто неправ) разгорячиться и под предлогом нанесенной им якобы обиды принять меры, от которых иначе их удержала бы если не совесть, то хотя бы чувство приличия.

Оуэн, как водится, имел небольшой пай в доходах фирмы, где служил старшим клерком, и потому нес личную ответственность за все ее обязательства. Это было известно господам Мак-Витти и Мак-Фину; и вот, чтобы доказать несчастному старику свое могущество, или, скорее, чтобы вынудить его такою крайностью на те выгодные для них меры, которые он с возмущением отклонил, они воспользовались своим правом арестовать должника, посадить его в тюрьму, как это, по-видимому, разрешает шотландский закон (несомненно, создавая этим почву для частых злоупотреблений) в тех случаях, когда совесть позволяет кредитору принести присягу, что должник намеревается выехать за пределы страны. На таком основании бедный Оуэн был подвер