— Я ее продал, сэр. Кляча была никудышная; на корму у Лукки Флайтер она бы нажрала больше, чем стоит сама. Я, ваша честь, купил за ваш счет другую. Дешевка — по фунту с ноги; всего четыре фунта. А шпат[195] у нее отойдет, как проскачем милю-другую; знаменитый бегун — зовется Резвый Томми.
— Клянусь спасением души, сэр! — сказал я. — Вы, я вижу, не угомонитесь, пока ваши плечи не изведают резвость моего хлыста. Идите сейчас же и достаньте другого коня, не то вы дорого заплатите за ваши проделки.
Эндру, однако, не сдавался на мои угрозы, утверждая, что ему придется уплатить покупателю гинею отступного, а иначе он не получит назад своего коня. Я чувствовал, что мошенник меня надувает, но, как истый англичанин, готов был уже заплатить ему, сколько он требовал, лишь бы не терять времени, когда на крыльцо вышел мистер Джарви — в плаще с капюшоном, в ботфортах, в пледе, точно приготовился к сибирской зиме, — меж тем как двое конторщиков, под непосредственным руководством Матти, вели под уздцы степенного иноходца, который иногда удостаивался чести нести на своем хребте особу глазговского олдермена. Но прежде чем «взгромоздиться на седло» — выражение, более применимое к мистеру Джарви, нежели к странствующим рыцарям, к которым оно отнесено у Спенсера, — он осведомился о причине спора между мною и моим слугой. Узнав, в чем заключался маневр честного Эндру, он тотчас положил конец спорам, заявив, что если Ферсервис не вернет немедленно трехногого одра его владельцу и не приведет более годную лошадь о четырех ногах, которую сбыл, то он, олдермен, отправит его в тюрьму и взыщет с него половину жалованья.
— Мистер Осбальдистон, — сказал он, — подрядил на службу обоих, и коня и тебя — двух скотов сразу, бессовестный ты негодяй! Смотри, в дороге я буду следить за тобою в оба!
— Штрафовать меня бесполезно, — дерзко ответил Эндру, — у меня нет на уплату штрафа ни медной полушки, — это всё равно, что снять с горца штаны.
— Если не можешь ответить кошельком, ответишь шкурой, — сказал достойный олдермен: — уж я прослежу, чтоб тебе, так или иначе, воздали по заслугам.
Приказанию мистера Джарви Эндру вынужден был подчиниться. Он только процедил сквозь зубы:
— Слишком много господ, слишком много, как сказало поле бороне, когда каждый зубец стал врезаться ему в тело.
Очевидно, он без труда отделался от своего Томми и восстановился в правах собственности на прежнего своего буцефала, потому что через несколько минут он вернулся, успешно совершив обмен; да и впоследствии он ни разу не пожаловался мне, что уплатил из своего кармана неустойку за расторжение сделки.
Мы тронулись в путь; но не успели доехать до конца улицы, где проживал мистер Джарви, как услышали за спиною громкие оклики и прерывистый крик: «Стой, стой!». Мы остановились, и нас нагнали два конторщика мистера Джарви, несшие два доказательства заботы Матти о своем хозяине. Первое выразилось в объемистом шелковом платке, громадном, похожем на парус его шхуны, ходившей по водам Вест-Индии, — мисс Матти настоятельно просила судью намотать этот платок на шею в добавление к прочим оболочкам, что тот и сделал, вняв ходатайству. Второй юнец принес только словесное поручение домоправительницы, и мне показалось, плутишка, выкладывая его, еле сдерживал смех: Матти напоминала хозяину, чтоб он остерегался сырости.
— Ну-ну! глупая девчонка! — ответил мистер Джарви, но добавил, обратившись ко мне: — Это, впрочем, показывает, какое у нее доброе сердце. У такой молоденькой девицы и такое доброе сердце! Матти очень заботлива.
Тут он пришпорил коня, и мы выехали из города без дальнейших задержек.
Когда мы подвигались медленной рысцой по дороге, которая вела на северо-восток от Глазго, я имел случай оценить и отметить хорошие качества моего нового друга. Как и мой отец, он считал торговые сношения самой важной стороной человеческой жизни, но в своем пристрастии к коммерции всё же не пренебрегал более общими знаниями. Напротив, при его чудаковатых и простонародных манерах, при тщеславии, казавшемся тем более смешным, что он постоянно прикрывал его легкой вуалью скромности, при отсутствии тех преимуществ, какие дает научное образование, — мистер Джарви обнаруживал в разговоре острый, наблюдательный, свободолюбивый и по-своему изощренный, хотя и ограниченный ум. Он оказался, к тому же, хорошим знатоком местных древностей и занимал меня в дороге рассказами о замечательных событиях, какие разыгрывались некогда в тех местах, где мы проезжали. Превосходно знакомый с историей своего края, он видел прозорливым глазом просвещенного патриота зародыши будущих преимуществ, которые проросли и дали плоды лишь теперь, в последние несколько лет. Притом я отмечал, к большому своему удовольствию, что, будучи ярым шотландцем, ревниво оберегающим достоинства своей страны, он всё же относился терпимо и к братскому королевству. Когда однажды у Эндру Ферсервиса (которого, кстати сказать, почтенный олдермен не выносил) лошадь потеряла подкову и он попробовал приписать эту случайность губительному влиянию соединения королевств, мистер Джарви дал ему суровую отповедь:
— Полегче, сэр, полегче! Вот такие длинные языки, как ваш, сеют вражду между соседями и между народами. Так уж, видно, повелось на свете: как ни хорошо, а мы всё недовольны, всё хотим лучшего. То же можно сказать и о соединении королевств. Нигде народ так против него не восставал, как у нас в Глазго: роптали, возмущались, собирали сходки. Но плох тот ветер, который никому не навеет добра. Каждый пусть судит о броде, когда сам его испробует. А я скажу: «Да процветает Глазго!». Недаром эти слова так вразумительно и красиво вырезаны на гербе нашего города. С той поры, как святой Мунго ловил на Клайде сельдей, — что и когда так способствовало нашему процветанию, как торговля сахаром и табаком? Пусть мне на это ответят, а потом порочат договор, открывший нам дорогу на дальний Запад.
Эти доводы логики отнюдь не успокоили Эндру Ферсервиса, и он, возражая, долго еще ворчал: дескать, странное это новшество, чтоб шотландские законы составлялись в Англии; лично он за все бочонки селедок в Глазго со всеми ящиками табака впридачу не поступился бы шотландским парламентом и не отослал бы нашу корону, наш меч и скипетр и Монс Мег[196] на хранение обжорам англичанам в лондонский Тоуэр. Что сказали бы сэр Уильям Уоллес или старый Дэви Линдсей по поводу соединения королевств и тех, кто нам его навязал?
Дорога, по которой мы ехали, развлекаясь подобными разговорами, стала открытой и пустынной, как только мы удалились от Глазго на милю-другую, и становилась, чем дальше, тем скучней. Обширные пустоши расстилались впереди, позади и вокруг нас в своей безнадежной наготе, то плоские и пересеченные топями, расцвеченными предательской зеленью или черными от торфа, то вздыбленные большими, тяжелыми подъемами, которые по форме своей и размерам не могли быть названы холмами, но крутизной утруждали путника еще больше, чем обычные холмы. Не было ни деревьев, ни кустов, на которых глаз мог бы отдохнуть от рыжего покрова этой бесплодной пустыни. Даже вереск был здесь той обиженной, жалкой породы, которая почти лишена цветов, и представлял собою самое грубое и убогое одеяние, в какое (насколько мне позволяет судить мой опыт) облачалась когда-либо мать-Земля. Живых тварей мы не видели; изредка только пройдет небольшое стадо кочующих овец неожиданно странных мастей — черные, голубоватые, оранжевые; только на мордах и ногах преобладал у них черный цвет. Даже птицы как будто чуждались этих пустошей, — и не удивительно: ведь они располагали самым легким способом бежать отсюда; я слышал только монотонные и жалобные крики чибиса и кроншнепа, которых мои спутники называли по-северному: пигалицей и каравайкой.
Однако за обедом; который мы получили около полудня в захудалой корчме, нам посчастливилось убедиться, что эти унылые пискуны были не единственными обитателями болот. Хозяйка доложила нам, что ее хозяин «побывал под горой», — и это послужило нам на пользу, ибо мы могли насладиться трофеями его охоты в виде какой-то жареной болотной дичи — блюда, составившего весьма существенное дополнение к овечьему сыру, вяленой лососине и овсяному хлебу; больше этот дом ничего не мог предложить. Очень неважный эль по два пенни за кружку и стакан превосходной водки увенчали наше пиршество, а так как наши лошади тем временем отдали должное овсу, мы пустились в путь с обновленными силами.
Бодрость, приданная недурным обедом, помогла мне справиться с унынием, незаметно подбиравшимся к моему сердцу, когда я смотрел вокруг на безотрадную местность и думал о сомнительном исходе нашего путешествия. Дорога стала еще более пустынной и дикой, чем та, по которой мы проезжали в первую половину дня. Одинокие убогие хижины — слабый признак обитаемости этих мест — теперь встречались всё реже и реже, и, наконец, когда мы начали подниматься по бесконечному склону поросшей вереском возвышенности, они исчезли вовсе. Теперь мое воображение получало некоторую пищу только тогда, когда какой-нибудь удачный поворот дороги открывал перед нами по левую руку вид на темно-синие горы: хребет их тянулся к северу и северо-западу и манил обещанием страны, быть может такой же дикой, но, конечно, несравненно более занимательной, чем та, где проходил сейчас наш путь. Вершины гор были настолько же дико-причудливы и несхожи между собой, насколько холмы, видневшиеся по правую руку, были скучны и однообразны; и когда я неотрывно глядел в эти альпийские дали, мною овладевало желание исследовать их глубину, хотя бы это сопряжено было с трудами и опасностями. Так жаждет матрос променять невыносимое однообразие затянувшегося штиля на волнения и опасности битвы или бури. Я без конца расспрашивал своего друга, мистера Джарви, о названиях и местоположении этих замечательных гор, но его сведения были ограничены (или он не желал делиться ими).