Робер — страница 3 из 7

Я неоднократно имел возможность наблюдать пагубные последствия вольнодумия для семейной жизни и ссоры между супругами, к которым оно ведет. Чаще всего именно муж отказывается от веры отцов, и затем уже ничто не может остановить его нравственного падения. Но я думаю, что для детей зло особенно велико, когда эмансипированные взгляды начинает высказывать женщина, ибо роль женщины должна быть сугубо консервативной. Тщетно я пытался убедить в этом Эвелину, призывая ее взвесить ответственность, которую она несла, в частности, перед дочерью, ибо, что касается сына, к счастью, я с удовлетворением видел, что в основном он прислушивается к моим советам. Женевьева больше тянулась к учебе, чем Густав, и обладала большей, чем это приличествует женщине, любознательностью. Она более чем готова была следовать примеру матери по скользкому пути неверия. Под предлогом подготовки к экзаменам Эвелина поощряла ее тягу к чтению таких книг, которые вызывали сожаление у аббата Бределя, а у меня — протест против образования, которое дают в настоящее время женщинам и с которым они чаще всего не знают, что делать. Я тщетно протестовал, но в конце концов, устав от этой войны и желая поддержать серьезно подорванный в нашей семье мир, каждый раз уступал. Увы, результаты этого воспитания подтвердили все мои опасения. Но поскольку наиболее серьезные отклонения в поведении Женевьевы появились после смерти моей жены, мне незачем говорить об этом здесь, и останавливаться на этой теме мне было бы особенно тягостно.

Да, я уже говорил и готов повторить, что, по моему мнению, роль женщины в семье и в цивилизованном обществе является и должна быть консервативной. Только тогда, когда женщина полностью осознает эту роль, освобожденный разум мужчины сможем позволить себе идти вперед. Сколько раз я чувствовал, что занятая Эвелиной позиция сдерживает подлинный прогресс моей мысли, вынуждая меня выполнять в нашей семье функцию, которая была предназначена ей. С другой стороны, я ей признателен перед Богом за то, что тем самым она меня еще больше подвигла на выполнение моего долга, как религиозного, так и общественного, и укрепила мою веру. Вот почему перед Богом я ей все прощаю.

Здесь я затрагиваю вопрос особенно деликатный, но, как мне кажется, настолько важный, что вы меня простите, если я не нем ненадолго остановлюсь. Эту свежесть, это целомудрие как души, так и тела, которые каждый честный мужчина мечтает встретить в девушке, избранной им в качестве спутницы жизни, Эвелина дала мне в полной мере. Мог ли я что-либо подозревать, да и знала ли она сама свою подлинную натуру и скрывающуюся в ней непокорность, которая проявится только после того, как угаснет сила любви? Суть любви заключается в том, что мы не видим ни своих недостатков, ни недостатков любимого человека; покорность Эвелины, вызывавшую у меня восхищение, я вначале мог принять (а мы могли это сделать и вместе) за врожденную, в то время как она была вызвала любовью. Впрочем, я не ожидал от Эвелины покорства, отличного от того, которое я сам установил для своих мыслей. Но на это «послушание духа», которого, как недавно заявил его преосвященство де ля Серр, «добиться, возможно, тяжелее, чем провести реформу нравов», весьма уместно при этом добавив, что «без него нельзя быть христианином»,[3] на эту духовную покорность, которая должна быть присуща каждому доброму католику, Эвелина вскоре перестала претендовать. Более того, наоборот, она решила, что обладает в достаточной мере собственным мнением, чтобы обойтись без пастыря и поступать по собственному усмотрению. И это произошло именно тогда, когда ее бунтарский дух, до того момента дремавший в ней, начал критически анализировать, то есть ставить под сомнение, принципы моей жизни. Однажды она мне объяснила, что, вероятно, у нас с ней разное представление об Истине и что, в то время как я продолжаю верить в божественную, независимую от человека истину, раскрывающуюся и постигаемую с благословения и под наблюдением Бога, она отказывается считать истинным все то, что она не признала таковым сам; и это несмотря на все то, что я ей говорил: такая вера в какую-то особую истину ведет прямо к индивидуализму и открывает двери анархии.

— Мой бедный друг, это так похоже на вас — жениться на анархистке, — ответила она мне тогда с улыбкой. Как будто здесь было над чем смеяться!

И если бы она хранила свои идеи при себе! Так нет же, ей надо было заронить их зерно в душу наших детей, особенно дочери, которая и без того была готова их воспринять и, казалось, видела в образовании лишь поощрение вольнодумства.

Я сравнивая эти подрывные идеи, которые медленно прокладывают себе путь в нежном и незащищенном от них разуме, каким был разум моей жены, с термитами, разъедающими и разрушающими с удивительной быстротой остов здания. Внешне оно выглядит нетронутым, и ничто не предвещает катастрофы, хотя внутри балки уже все источены, и внезапно, без предупреждения все рушится.

На каком же хрупком основании зиждилась моя любовь! Если бы я вовремя осознал это, я сумел бы принять меря, чтобы искоренить это зло. Я потребовал бы большего послушания, запретил бы некоторые книги, коварную опасность которых я лучше бы понял, если бы сам сначала прочитал их. Но я всегда думал, что лучшее средство спасения от зла заключается в том, чтобы не соприкасаться с ним. Увы, с Эвелиной дело обстояло иначе. Она, наоборот, считала, что должна обо всем судить сама, и здесь я искренне раскаиваюсь в определенной слабости своего характера. Но, возможно, именно потому, что я с глубоким почтением относился к власти, в частности власти церкви, и привык к послушанию, я не смог заставить себя решиться (что мне, однако, советовал сделать аббат Бредель) на проявление супружеской власти, которую любой твердый в своей вере муж должен проявлять и которая, конечно, удержала бы душу Эвелины от пагубных заблуждений. Я осознал необходимость такого проявления власти, когда оно стало уже неуместным и могло бы натолкнуться на богохульственное сопротивление. Однажды вечером я читал ей вслух, ибо в тот период я еще надеялся по крайней мере противостоять дурному влиянию книг, которые я по своей слабости не осмеливался запретить ей читать. Я читал ей прекрасную биографию графа Жозефа де Мэтра, написанную его сыном и включенную в посмертно изданный сборник произведений графа. в течение нескольких предшествовавших тому дней Эвелина была больна и вынуждена была соблюдать постельный режим; и хотя уже начала вставать, в этот вечер она лежала на диване. Одна и та же лампа освещала мою книгу и пеленку, которую она украшала кружевами к рождению нашего второго ребенка. Это было в 1899 году. Женевьеве тогда было два года. Ее роды прошли легко. Роды Густава обещали быть более трудными. Эвелина чувствовала себя неестественно усталой, ее лицо очень неприятно опухло, вероятно, из-за небольшой альбунинурии.

«Как вы еще можете любить такую некрасивую женщину?» — говорила она мне. А я сразу же начинал возражать, узнавая в ее взоре ее душу, которая не могла измениться. Но все-таки я должен был признать, что взгляд стал уже иным, что ее прежнюю душу я больше не узнавал. Я все еще пытался найти в ее взгляде любовь, но видел в нем главным образом сопротивление, а иногда даже своего рода вызов. Этот вызов, мысль о котором я все еще отказывался допустить, в тот вечер проявился особенно неприятно. Когда я читал один трогательный отрывок, Эвелина вдруг бросила свое вышивание, схватила платок и спрятала в нем лицо. Она смеялась. Я отложил книгу и пристально посмотрел на нее.

— Прости меня, — сказала она, — я пыталась сдержаться, но это оказалось выше моих сил. — Она вся сотрясалась от приступа безумного смеха, с которым она, совершенно очевидно, не могла справиться.

— Я не вижу ничего смешного… — начал я как можно спокойнее и в то же время с удивлением и строгостью в голосе. Но она не дала мне договорить.

— Нет, нет, в том, что ты читаешь, ничего смешного нет, — сказала она. — Наоборот. Но проникновенное выражение, с которым ты…

Я должен привести здесь фразу, которая вызвала у моей жены этот неуместный приступ смеха:

«В течение всего периода изучения права в университет Турина молодой Жозеф де Мэтр не позволил себе прочитать ни одной книги, не обратившись заранее в письме за разрешением к отцу или матери, которые жили в Шамбери».

— Чувствуется, — продолжила она, — что тебе так хочется, чтобы я этим восхищалась.

— А я вижу, что мне никогда этого не добиться, — сказал я скорее с грустью в голосе, чем с сожалением. — Итак, ты находишь это смешным?

— Безмерно.

Она уже не смеялась, а в свою очередь серьезно, почти печально смотрела на меня, и я отвел глаза в сторону, боясь обнаружить в ее взгляде чувство, которое я не мог бы одобрить. Я хотел проявить уступчивость, зная, что в отношении с женщинами всегда надо быть гибким, а если требовать от них слишком многого, то можно потерять все.

— Граф де Мэтр, — сказал я ей, — являет собой пример того, что можно назвать крайним случаем. Впрочем, в этом и заключается его значение и величие. Я восхищаюсь непреклонностью этой личности; он резко выделяется на фоне людей, готовых пойти на любые уступки. Слишком много людей мирятся с падением нравов и свыклись с этим, что в определенной мере этому падению способствует. Но я признаю, что нельзя требовать от другого человека добродетели, которой сам еще не достиг.

— В любом случае это очень красиво сказано, — согласилась она, вновь засмеявшись, но на этот раз ее смех был открытым и сердечным. Это был смех, которого я после этого долго не слышал, по крайней мере таким чистым и чарующим. Впоследствии ее смех стал полон иронии и того, что я еще долго отказывался считать презрением и в чем я долго хотел видеть лишь чувство превосходства, которое всегда немного шокирует, когда оно исходит от женщины. Что бы там ни было, сердечность этого смеха меня успокоила, и я решил пойти на примирение.

— В последнее время ты проявляешь такую независимость в выборе книг, — сказал я ей, — которую, надеюсь, ты не предоставишь нашим детям.