Сайм, безусловно, знал об отношении Бернса к книге Бозвелла, которую они читали вместе. В ней подробно описана поездка знаменитого ученого, доктора Сэмюэля Джонсона по Шотландии, дословно приведены его высказывания по самым разнообразным вопросам.
Теперь мы читаем эту книгу с удовольствием: нас интересуют не консервативные рассуждения Бозвелла и Джонсона, а великолепный стиль, остроумные описания, а главное — картины быта, нарисованные рукой настоящего художника.
Но Бернс, читая эту книгу, был возмущен тем, что Джонсон пренебрежительно отозвался о друге свободы — Джоне Гемпдене, который погиб в бою с королевскими войсками в 1643 году.
О Гемпдене так хорошо было написано в любимой элегии Бернса — «Сельское кладбище»:
Быть может, пылью сей покрыт Гемпден надменный,
Защитник сограждан, тиранства смелый враг...
Только недавно нашли одну из эпиграмм Бернса. Она так и называется: «На отзыв Джонсона о Гемпдене».
Мошенники, ханжи и сумасброды,
Свободу невзлюбив, шипят со всех сторон.
Но если гений стал врагом свободы, —
Самоубийца он!
Бернс и Сайм приехали домой повеселевшие, отдохнувшие. Но в Дамфризе их ждало известие о том, что вице-президент общества «Друзья народа» Томас Мьюр, выпущенный из тюрьмы на поруки, возвращаясь из Франции, был в порту снова арестован, закован в цепи и отвезен в Эдинбург дожидаться суда.
Сайм умолял Бернса быть сдержаннее, не навлекать на себя подозрений. Бернс сказал, что он напоминает ему Николя: когда началось «дознание» акцизного управления, Николь тоже прислал ему письмо, где просил «милого безбожника Бобби» наплевать на то, что именно играют дрянные дамфризские музыканты — гимн королю или «Ca ira!». Может быть, Бернс и не рассказал Сайму, что в ответ он написал Николю издевательское письмо. Теперь Николь ему почти не пишет: видно, обиделся!
(В письме Николь назывался «Мудрейшим среди Мудрых, ярчайшим Светилом Осторожности, Полнолунием Скромности и Главнейшим в сонме Наставников!», и Роберт — его «безголовый, пустоголовый, тупоголовый, круглоголовый раб» — был бесконечно обязан «сверхвозвышенной доброте» Николя и тому, что он «с пресветлого пути неукоснительной праведности благосклонно снисходит к жалкому грешнику».
О себе Бернс писал: «Конечно, я скот, я червь, я ничего не понимаю! Из пещеры моего невежества, из тумана моей глупости, из-за зловонных испарений моих политических ересей я взираю на тебя, как жаба из-под решетки зачумленной клоаки взирает на безоблачное сияние полуденного солнца... О, если бы я мог уподобиться тебе своей жизнью! Тогда я просыпался бы без страха и никто не мог бы запугать меня!»
Письмо кончилось смиренной просьбой: «Помяни в молитвах своих и сподоби жалости своей, о Светоч премудрости и Зерцало благонравия,
преданного раба твоего
Р. Б.».)
Но сейчас Бернсу было не до шуток: умом он понимал, что надо молчать, что нельзя возмущаться, защищать свои убеждения, нельзя говорить о свободе — о «сокровище поистине бесценном, ибо за нее не жаль отдать все самое дорогое...».
Но только не жизнь Джин и детей...
Надо молчать.
Но кто запретит воспоминания о былых битвах, о былых подвигах?
О них можно и вспоминать и писать стихи.
По вечерам Бернс часто уходит на окраину города. Он долго гуляет вдоль реки — здесь тихо, желтеют деревья, низкое августовское солнце греет робко и ласково. В такой вечер сложилась одна из самых популярных песен Бернса — «Брюс — шотландцам».
Бернс отослал ее Томсону с письмом:
«Мой дорогой сэр!
Вы знаете, что притязать на музыкальный вкус я могу только благодаря врожденному чутью, необработанному и неотточенному. Поэтому многие музыкальные произведения, особенно те, где большое значение имеет сложный контрапункт — предмет восхищения и услады для вас, знатоков музыки, — мое простое ухо воспринимает только как мелодичный набор звуков, и более ничего. В свое оправдание могу сказать, что я зато понимаю прелесть многих простых напевов, которые ученый музыкант назовет пустыми и бесцветными. Не знаю, относится ли к таковым старинный марш «Гей тутти тайти!», но хорошо знаю, что у меня часто выступали слезы на глазах, когда Фрэзер играл его на гобое. Во многих краях Шотландии сохранилось предание, будто это марш Брюса, с которым он шел в битву при Баннокберне. Вчера, во время вечерней прогулки, эта мысль зажгла во мне такие восторженные думы о Свободе и Независимости, что я сочинил на эту мелодию «Шотландскую оду» — как бы обращение доблестного вождя Шотландии к своим соратникам в то знаменательное утро:
Марш Роберта Брюса при Баннокберне
Вы, кого водили в бой
Брюс, Уоллес за собой, —
Вы врага ценой любой
Отразить готовы.
Близок день, и час грядет,
Враг надменный у ворот.
Эдвард армию ведет —
Цепи и оковы.
Тех, кто может бросить меч
И рабом в могилу лечь,
Лучше вовремя отсечь.
Пусть уйдут из строя.
Пусть останется в строю,
Кто за родину свою
Хочет жить и пасть в бою
С мужеством героя!
Бой идет у наших стен.
Ждет ли нас позорный плен?
Лучше кровь из наших вен
Отдадим народу.
Наша честь велит смести
Угнетателей с пути
И в сраженье обрести
Смерть или свободу!
Пусть бог всегда защищает дело Истины и Свободы, как защитил он его в тот день! Аминь! Р. Б.
P. S. Я показывал когда-то эту мелодию Урбани, ему она очень понравилась, и он просил меня сочинить на нее приятные слова. Но я и не мыслил об этом, пока случайное воспоминание о той доблестной борьбе за свободу не совпало с пылкими мыслями о другой борьбе, — но уже не столь древней! — за то же самое... Я так доволен моими стихами, вернее — темой стихов, что, хотя у Джонсона в собрании и есть эта мелодия, я дам ее, с новыми словами, для последнего его тома».
Томсон немедленно вернул Бернсу «Оду», испуганно уговаривая поэта переделать ее.
«Моя Ода так мне нравится, что я ее править не стану. Исправления, которые вы предлагаете, по-моему, сделают ее беззубой», — сердито отвечает Бернс.
И «Ода» разделила судьбу многих других стихов: она пошла в списках по рукам и не сразу увидела свет.
Да и как можно было говорить о борьбе за свободу, когда в Эдинбурге перед судом стоял Томас Мьюр — один из самых благомыслящих и верующих людей Шотландии — и прокурор требовал для него смертной казни!
Мьюр говорил три часа. Он доказывал, что не преступление — распространять прекрасную книгу Томаса Пэйна, не преступление — требовать равного представительства для народа в палате общин. Он говорил, что и Христос был реформатором и что он, Мьюр, ни на шаг не отступил от учения Христова.
Но тут вечно пьяный председатель суда, знаменитый сквернослов и распутник лорд Браксфильд заорал на подсудимого: «А чего он этим добился? Повесили его на кресте — и все!»
И «Славный Тэмми», как называли Томаса Мьюра, был приговорен к четырнадцати годам каторги.
Волна арестов прошла по Шотландии и Англии. За малейшую провинность людей сажали в тюрьму, пытали, вешали. Начинался голод: война высасывала все силы страны. Упала торговля, прекратился ввоз, цены непомерно росли.
Где уж тут печатать стихи, в которых прославляется свобода... Даже «защита библии в наше время может стоить человеку жизни», — сказал друг Пэйна поэт Вильям Блэйк.
5
Зимой Бернс всегда чувствовал себя хуже: в сыром Дамфризе еще больше разыгрался ревматизм, болело сердце — и в переносном и в самом буквальном смысле. Было очень трудно материально. Правда, семья не голодала, хотя и жила более чем скромно. Капитан Риддел часто отправлял в Мельничный переулок то дичь, то рыбу, а миссис Дэнлоп просто посылала ко дню рождения кого-нибудь из ребят пять фунтов стерлингов. Эти подарки не обижали Бернса, он сам, когда мог, был щедр к друзьям — сколько вкусных деревенских посылок получали когда-то из Эллисленда и Питер Хилл, и Смелли, и органист Кларк! Не обиделся он и когда Томсон после выхода первого тома своего «Собрания» прислал Джин красивую шаль, однако с большой неохотой принял от того же Томсона какие-то пустячные деньги и решительно просил издателя «никогда не обижать его» такими подарками.
Ему очень хотелось отослать назад и эти деньги, но он так задолжал за квартиру, что пришлось проглотить гордость и расплатиться с хозяином.
А в середине зимы его обидели, и больно обидели, лучшие его друзья — капитан Риддел, его жена и, что было тяжелее всего, Мария Риддел.
Для Бернса Мария была в эту зиму единственным утешением. Он впервые понял, что значит дружба с женщиной очень умной, очень живой, много пережившей в свои двадцать лет, но сохранившей ребяческую веселость и простоту. Женщины не любили Марию: она слишком «вольно» держала себя в обществе, носила слишком открытые платья, слишком громко смеялась в театре, не считалась ни с какими светскими условностями. Ее муж почти не бывал дома, а когда бывал — пил запоем.
Бернс неизменно сопровождает Марию в театр, иногда злясь, что вокруг нее вертится слишком много молодых офицеров: «Только я подошел к дверям вашей ложи и сразу увидел одного из этих красномундирных щенков, который, как дракон, охранял Плоды Гесперид24», — пишет он в записке. Очевидно, Мария после этого обещала никого больше в ложу вместе с Бернсом не приглашать, и он ей отвечает: «На таких условиях и при такой капитуляции я согласен, чтобы моя некрасивая, обветренная, деревенская физиономия стала предметом украшения вашей ложи во вторник».
Он показывает Марии все свои стихи, он читает ее дневник, он подолгу говорит с ней о политике.