Робеспьер — страница 7 из 85

Лишь один человек упорно молчал среди оживленного разговора, как бы полностью выключив себя из общего настроения. Его потухшие глаза были полузакрыты, губы плотно сжаты, старое морщинистое лицо перекосила гримаса затаенной скорби. Это был писатель-мистик, семидесятилетний Жак Казот, случайно попавший на званый обед.

Сначала никто не обращал на него внимания, но затем, когда упорство его молчания стало слишком уж подчеркнуто-нарочитым и неприятным, кто-то счел должным осведомиться о причине странного поведения угрюмого старика. Казот вздрогнул, провел дрожащей рукой по лицу, как бы смахивая пелену грусти, и, помолчав несколько секунд, заговорил тихим, усталым голосом. Он сказал, что никак не может разделять общего благодушия, ибо возможно ли предаваться шуткам и каламбурам на краю пропасти? Он смотрит в недалекое будущее и видит страшные потрясения, огненный смерч, который сожжет, испепелит все то, что ныне блистает в ореоле славы и богатства. Он видит опустевшие дворцы и горящие усадьбы, перед ним вереницей проносятся искаженные болью лица, знакомые лица…

Казот вдруг широко раскрыл глаза и впился сухими пальцами в поручни кресла.

— Да, они очень хорошо знакомы, эти лица, ибо многие из них принадлежат находящимся здесь, в зале…

Подвыпившие сибариты переглянулись, ожидая забавного разговора. Сидевший рядом с Казотом известный философ маркиз Кондорсе поставил на стол недопитый бокал, обнял старика за плечи и, улыбаясь, спросил, кого же, собственно, имеет в виду новоявленный пророк? Казот пристально посмотрел на философа.

— Вас, милый маркиз, вас в первую очередь… Я вижу, что вы отравитесь, дабы избегнуть смерти от руки палача.

Кондорсе, продолжая улыбаться, подмигнул окружившим их гостям. Раздался дружный хохот.

А бледные узкие губы старого мистика продолжали шевелиться. Он предсказал астроному Байи, юристу Малербу и ряду других присутствующих смерть на эшафоте. По мере того как он говорил, любопытство разгоралось; смолкли разговоры за соседними столами, и все лица обратились в сторону группы у кресла Казота. Несколько знатных дам, встав со своих мест, чтобы лучше видеть и слышать, устремились туда же.

— Но господин прорицатель, надеюсь, пощадит хотя бы наш слабый пол, не правда ли? — смеясь, воскликнула герцогиня Граммон.

— Ваш пол?.. Вы, сударыня, и много других дам вместе с вами, будете отвезены в телеге на площадь казни, со связанными руками.

Казот поднялся. Его глаза в упор смотрели на герцогиню; его убеленная сединами голова, его физиономия патриарха придавали словам печальную важность. Гостям становилось несколько не по себе.

— Вы увидите, — заметила герцогиня с явно принужденной веселостью, — он не позволит мне даже исповедаться перед казнью.

— Нет, сударыня. Последний осужденный, которому сделают это снисхождение, будет… — Казот запнулся на мгновенье, — это будет… король Франции.

Охваченные неопределенным волнением, все гости встали из-за стола. Как-то вдруг сразу улетучилось легкое опьянение, исчезла веселость. Тщетны были попытки хозяина дома как-либо замять досадный инцидент; вечер был испорчен. И в то время, как угрюмый старик, отвесив церемонные поклоны дамам и кавалерам, спокойно вышел из зала, над обществом, еще несколько минут назад таким веселым и беззаботным, нависла роковая тяжесть молчания…


…Точно ли так произошло все в этот вечер 1788 года, как здесь рассказано? Поручиться за достоверность в деталях нельзя, ибо описан был этот случай одним из его очевидцев после Великой революции, когда Байи, Малерб и герцогиня Граммон давно уже погибли под ножом гильотины, когда все знали, что маркиз Кондорсе отравился, спасаясь от карающего меча революционного закона, когда, наконец, не менее хорошо было известно, что Людовик XVI последним пользовался перед казнью услугами священника, не присягнувшего конституции. Разумеется, нет ничего удивительного, если свидетель «пророчества Казота» и вложил в уста этого мистика, также погибшего в бурные дни революции, некоторые чересчур уж точно сбывшиеся в дальнейшем предсказания. Но, с другой стороны, не надо было обладать сверхъестественным даром прорицания, чтобы накануне революции предвидеть ее наступление, гибель короля и ряда деятелей, связанных со старым миром: все это казалось вполне очевидным для многих мыслителей, живших задолго до описанной сцены.

Фенелон, современник «короля-солнца» Людовика XIV, монарха, при котором блеск французского двора достиг своей наивысшей точки, а абсолютистский режим казался незыблемым, имел смелость характеризовать правительственный аппарат Франции как… «старую, расстроенную машину, которая продолжает действовать в силу прежнего, давно полученного толчка и не замедлит разбиться вдребезги при первом же ударе». Это было написано на рубеже XVII и XVIII веков. Позднее «фернейский патриарх» Вольтер выражал ту же мысль гораздо более определенно, прямо говоря о неизбежности революции, и сожалел лишь, что сам до нее не доживет.

Великий предтеча будущих социальных потрясений Жан Жак Руссо в 1760 году написал слова, глубоко поразившие юного Робеспьера, слова, оценить которые по достоинству можно было лишь много времени спустя: «Мы приближаемся к кризису и к эпохе революции. Я считаю невозможным, чтобы великие европейские монархи существовали еще долго: все они в свое время блистали, а всякое государство, достигшее блеска, находится в упадке. Мое мнение основано, в частности, и на других соображениях, менее общих, чем эта мысль, но высказывать их было бы неуместно, да и без того всякий их видит слишком хорошо…» Воистину знаменательные слова!

Имеющий глаза да увидит! Вот где надо искать ключ к «пророчеству» Казота. Полуслепой мистик попросту сумел разглядеть то, что было очевидно, но от чего нарочито отворачивали свои взоры его гордые собратья по сословию…


Феодальная Европа умирала. Это не была тихая смерть угасания — это был бурный процесс, поражавший то один, то другой гангренозный член, отрывавший его от тела, пожиравший пламенем огня. Но огонь не только пожирал: он уничтожал старое, обреченное, гниющее и возрождал к жизни новое, молодое, прогрессивное.

Феодальный строй давно изжил себя. Мануфактурное капиталистическое производство, зародившееся в большинстве европейских государств в начале XVI века, ломало средневековую цеховщину в городах и поглощало обезземеленных крестьян в деревнях. Оно приводило к неслыханно быстрому развитию производительных сил, оно усложняло классовую структуру общества и обостряло социальную борьбу.

И вот если в прежние времена крепостные крестьяне боролись со своими сеньорами в одиночку и вследствие этого неизменно терпели неудачи, то теперь положение изменилось: против ненавистного строя единым фронтом шли три враждебных ему класса: крестьянство, пролетариат и буржуазия.

Неудержимая волна революционных взрывов катилась по Европе. Нидерландская и в особенности английская буржуазные революции XVI–XVII веков пробили серьезную брешь в твердыне феодализма.

Но старый мир еще дышал. Дряхлеющей, изъязвленной рукой пытался приостановить он стрелки часов. Тщетно. Время брало свое. Уже все было подготовлено для нанесения третьего, сокрушительного удара. Этот удар оказался нанесенным во Франции.

Французская буржуазная революция конца XVIII века недаром получила название «Великой». Она была самой мощной, самой радикальной из числа ранних буржуазных революций в Европе, ее последствия и во внутреннем и в международном масштабе были особенно велики и прогрессивны.

…«Для своего класса, — писал В. И. Ленин, — для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции. Он во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии…»[1]

Французская революция подготовлялась и зарождалась в специфических условиях. Эти условия в значительной мере предопределили ее характер и силу ее размаха.


Капиталистический уклад, формирование отдельных элементов которого началось во Франции еще в XVI веке, ко второй половине XVIII века окреп и достиг известной степени зрелости.

Быстрый рост новых отраслей промышленности (хлопчатобумажной, шелковой, металлургической) и частичная перестройка старых (полотняной, суконной, мебельной и др.) вели к развитию городов, ощутимому приросту их населения. Вслед за образованием крупных мануфактур типа металлургических предприятий Крезо или суконных Ван-Робэ в промышленность, хотя и медленно, стали проникать машины. И все же наиболее распространенной формой капиталистического производства оставалась рассеянная мануфактура с использованием труда крестьянина-кустаря. Развитие промышленности крепко сковывалось путами феодального режима. Это тормозящее влияние феодализма проявлялось не только в преобладании старого, изжившего себя цехового строя, но и в правительственной регламентации производства, в наличии непреодолимого барьера таможенных перегородок, связанных со спецификой разобщенности и пестроты административных делений тогдашней Франции.

Что касается деревни, — а Франция продолжала оставаться страной по преимуществу аграрной, — то там дело обстояло еще хуже. Сколько-нибудь значительному развитию капиталистического уклада в деревне мешала вековая отсталость сельского хозяйства. Эта отсталость базировалась на застойности феодальных отношений, на крайней дробности земельных участков, мешавшей введению каких бы то ни было технических усовершенствований в способах обработки земли, на задавленности нуждой и умственной темнотой основного производителя — крестьянина.

В таких условиях капитализм не мог развиваться дальше, не взорвав старой реакционной системы феодальных ограничений, тем более что противоречия в области производства непрерывно осложнялись острыми социальными конфликтами, вытекавшими из существа политического строя предреволюционной Франции.