<...> Пусть нам не говорят о конституции. Это слово слишком долго нас усыпляло, слишком долго держало нас погруженными в летаргию. Эта конституция будет лишь бесполезной книгой, и что толку в создании такой книги, если у нас похитят нашу свободу в колыбели».
Заговоры, козни, происки врагов — любимый конек Робеспьера, он видел их всюду, даже там, где их очевидно не было. Кто же всерьез мог считать заговорщиком несчастного булочника? Как справедливо отметил один из депутатов Собрания, речь господина де Робеспьера была адресована простонародью из Сент-Антуанского предместья, а не депутатам Собрания. Исполненная революционного пафоса, она отвергала не только постановление, принятое на случай чрезвычайной ситуации, но и первостепенность поставленной Собранием задачи: выработки конституции. Наиближайшую задачу Собрания определил Мирабо: обеспечить столицу продовольствием.
Хотел ли Робеспьер продолжения революции? Или, чувствуя ее неизбежность, был убежден, что новая волна народного возмущения вынесет его наверх? Он выступал по любому поводу, но никого не поддерживал, дистанцируясь не только от махровых монархистов, но и от разных оттенков либералов: от конституционных монархистов до республиканцев. Сам Робеспьер в то время отнюдь не мыслил себя республиканцем и разрушителем монархии. Держась в стороне от решений, принимаемых Собранием, он не вошел в состав ни одного из комитетов. Возможно, потому, что главные роли во всех формирующихся партиях уже распределились, а следовать в чьем-либо фарватере ему не позволяли самолюбие, честолюбие или же гордыня. По словам П. Генифе, он взял на себя роль цензора, давшую ему власть вне Собрания, но обрекшую на маргинальность внутри него.
Как пишут многие современники, на протяжении работы Учредительного собрания Робеспьера словно не существовало, о нем активно заговорили только перед самым его роспуском, когда, по словам И. Тэна, из него удалились или были устранены «люди более или менее способные и компетентные». Подобные заявления достаточно условны, однако они подтверждают его положение маргинала: среди тех, кто в то время определял политическую жизнь, Робеспьера не было. Незаметный на фоне таких ярких личностей, как Мирабо, Лафайет или Клермон-Тоннер, как либеральный триумвират, состоявший из лидеров тогдашних левых: Барнава, Александра Ламета и Адриена Дюпора, он в тишине своей маленькой квартирки на улице Сентонж упорно работал над созданием образа безупречного защитника народа. Он писал и выступал, и снова писал, писал... Наверное, иначе и быть не могло, ибо, как сообщает источник, приводимый В. Ревуненковым, «зима 1790 года была теплой и сытой, и в революции наступила некая пауза, то есть те двадцать счастливых месяцев, о которых народ потом будет вспоминать как о лучшем ее времени». В такое время Робеспьер не мог снискать славы, но делал все, чтобы в урочный час она его нашла. Многие биографы подчеркивают, что с самого начала революции Робеспьер чувствовал свою избранность, и эта избранность всегда была связана с истерической жертвенностью: «...уверен, что заплачу своей головой за истины, которые я высказал, пожертвую своей жизнью, приму смерть почти как благодеяние». «Может быть, небо призывает меня начертать моею кровью дорогу, которая должна привести мою страну к счастью и свободе; я с восторгом принимаю мою сладкую и славную судьбу», — писал он. «У нас есть две возможности: или разделить торжество вместе с отечеством, или погибнуть за него, и мы не можем с точностью сказать, какая из них более славная и достойная зависти».
Выбор Робеспьером своего парижского жилища считают символичным. Почтенный буржуазный дом под номером 8 по улице Сентонж располагался практически на равновеликом расстоянии и от пролетарского Сент-Антуанского предместья, и от Тюильри, где в здании Манежа с ноября заседало Собрание. В отличие от Версаля, где он жил в одной гостинице со своими земляками-депутатами, в Париже он намеренно поселился один: одиночество сродни избранности. Но какая же избранность без признания? Писали, что, желая придать себе облик парижанина, он стал носить парик а-ля Мирабо, круглые, как у Франклина, очки и приложил массу усилий, чтобы избавиться от своего провинциального произношения. Писали даже, что он пытался подражать Мирабо, для чего тайно ходил за ним по пятам, изучая его манеры и привычки. Робеспьер копировал властного, порочного аристократа, уродливого, но невероятно обаятельного Мирабо, чья жизненная энергия буквально била через край? Это можно было утверждать разве что в памфлетах. Чтобы влиять на события, заставить к себе прислушиваться, аррасскому депутату нужна была трибуна или по крайней мере газета, где бы он мог заниматься «пропагандой правильных принципов». И он нашел, точнее, создал себе трибуну — Якобинский клуб. Чтобы издавать газету, у него не было ни средств, ни меценатов.
Якобинский клуб образовался после переезда Собрания в Париж — вырос из Бретонского клуба, заседавшего в версальском кафе «Амори». Перебравшись в столицу, члены клуба преобразовали его в «Общество друзей конституции», однако это название быстро отошло на второй план; известность клуб получил как Якобинский, ибо заседал в здании, некогда принадлежавшем монастырю Святого Якова, расположенному на улице Сент-Оноре. К членству в клубе допускались все желающие, но довольно высокий взнос — 12 ливров вступительный и 24 ливра ежегодный — ограждал его от вторжения бедноты. В клубе объединились «активные» граждане: чиновники, юристы, ученые, литераторы, негоцианты, словом, те, кого впоследствии стали причислять к мелкой и средней буржуазии, а также патриотически настроенные дворяне. С развитием революции большинство учредителей покинули Якобинский клуб, и в его стенах постепенно сложилось сообщество сторонников Робеспьера, которые в урочный час возглавили революционное правительство. А так как учреждали клуб депутаты с целью «заранее обсуждать вопросы, подлежащие решению Национального собрания», то неудивительно, что фракционная борьба из зала Собрания переносилась в клуб. Но в отличие от Собрания у якобинцев к Робеспьеру с самого начала прислушивались гораздо внимательнее, а сам он придавал работе в клубе едва ли не первостепенное значение. Выступления, выносившиеся на трибуну якобинцев, он обдумывал особенно тщательно и произносил медленно, с паузами, давая возможность присутствовавшим на заседаниях журналистам записать его слова. Парижский Клуб якобинцев мгновенно оброс провинциальными филиалами (к началу 1791 года их было уже 227), откуда поступали адреса, донесения и жалобы; те письма, что казались членам клуба особенно важными, зачитывались в Собрании. Переписке с филиалами клуба и прочими «братскими обществами» в провинции Робеспьер уделял особое внимание, понимая, что эти письма — его трибуна, откуда голос его звучит по всей Франции, где к нему прислушиваются, ибо роль столицы в королевстве неизмеримо велика. «Ваша поддержка укрепляет мое рвение в защите великого дела народа!» — отвечал Робеспьер патриотам из провинции. Непрерывно разраставшуюся сеть патриотических клубов он называл «священной конфедерацией друзей человечества и добродетели».
Союзником Якобинского клуба стало основанное в апреле 1790 года Общество друзей прав человека и гражданина, получившее известность как Клуб кордельеров, ибо члены его собирались в стенах бывшего монастыря кордельеров, расположенного в трудовом Сент-Антуанском предместье. В отличие от якобинцев кордельеры вели свою пропаганду только в столице и не требовали членских взносов. Любой гражданин мог явиться на заседание и высказаться, а также внести добровольное пожертвование, для которого возле входа стояла большая кружка. Созданное стихийным движением «пассивных» граждан общество кордельеров ставило своей целью наблюдение за работой Собрания, а потому на членской карточке изображался глаз как символ революционной бдительности. Кордельеры активно принимали участие в революционном движении: подписывали петиции, собирали манифестации и с оружием в руках поддерживали восстания парижского плебса. Именно кордельеры первыми выступили с требованием низложения короля. Среди их лидеров числились и радикальный революционер Марат, и пламенный оратор, любимец улицы Дантон, способный с ходу зажечь толпу, и обаятельный Демулен, начавший издавать газету «Революции Франции и Брабанта», и Эбер, издатель рассчитанной на простонародье газеты «Папаша Дюшен», и поэт и актер Фабр д’Эглантин. Все они также являлись и членами Якобинского клуба, Робеспьер же до кордельеров не снисходил и выступал у них крайне редко. Никто из якобинцев никогда не подписывался на газету Марата «Друг народа».
Робеспьер скрупулезно отслеживал всё, что писали о нем газеты, опровергая не только заведомую ложь, но и легкомысленные, на его взгляд, неточности, пусть даже идущие ему на пользу. «Сударь, в последнем номере ваших “Революций Франции и Брабанта” по поводу изданного 22 мая декрета о праве войны и мира (декрет о праве короля принимать решение о войне и мире при обязательной его ратификации законодательным корпусом. — Е. М.) я прочел следующее: “Робеспьер чистосердечно сказал толпе, окружавшей его и оглушавшей своими рукоплесканиями: ‘Господа, с чем вы себя поздравляете? Декрет этот отвратителен, хуже быть не может’ ”. Я должен вам сказать, что вы были введены в заблуждение. Я высказал в Национальном собрании свое мнение о принципах и последствиях названного декрета, но этим ограничился. Я вовсе не говорил... с толпой граждан, собравшихся на моем пути. Я считаю своим долгом опровергнуть этот факт, потому что он неверен... Надеюсь, милостивый государь, что вы обнародуете мое заявление в вашей газете, тем более что в высоком служении делу свободы вы должны считать для себя законом не давать дурным гражданам даже малейшего повода клеветать на деятельность защитников народа». И это сухое, педантичное письмо направлено Камиллу Демулену! К счастью, легкий характер Камилла не позволил журналисту обидеться на школьного друга: «Твое письмо написано с достоинством и важностью сенатора, оскорбляющими чувства школьной дружбы.