Ликование от военных успехов прошло быстро: начались крестьянские и рабочие выступления, связанные с повышением цен на продукты, особенно на хлеб; остро встал вопрос о регламентации хлебной торговли. Опасаясь реквизиций на нужды армии и не желая продавать хлеб за стремительно обесценивавшиеся ассигнаты, крестьяне прятали зерно, так что, несмотря на хороший урожай, повсюду начался голод. На местах создавались народные продовольственные комитеты, следившие, чтобы спекулянты не скупали товар. Борьба между богатыми и бедными особенно обострилась в городах, где значительное число населения, ранее занятого обслуживанием аристократов и производством предметов роскоши, осталось без работы. В Париже у булочных выстраивались очереди, начались погромы, народ требовал карать спекулянтов. Выразителями интересов парижского плебса выступили «бешеные», как стали именовать крайне левую фракцию, состоявшую в основном из кордельеров, выходцев из народа и живших с ним одной жизнью.
Конвент отверг требования «бешеных» и единодушно высказался против отмены свободы торговли и таксации цен на продовольствие. Несмотря на близость позиций, нападки на «бешеных» поддержал Марат; он даже потребовал контроля над печатью, ибо «для ускорения возврата к Старому порядку достаточно, чтобы какой-нибудь ловкий мошенник у себя в газете сравнил цены на продукты питания при деспотизме и при Республике»{15}. А «разграбление нескольких магазинов и повешение у их дверей перекупщиков» должны были, по мнению Марата, «положить конец злоупотреблениям». Повышенное внимание к экономическим проблемам проявил самый юный депутат Антуан де Сен-Жюст. «Изобилие есть результат хорошего управления, а его-то нам и не хватает... а в нашем государстве я вижу только нищету, гордыню и бумагу... Нищета породила революцию, нищета может погубить ее», — уверенно заявил он с трибуны Конвента. Под держав свободу торговли и связав повышение цен с инфляцией бумажных денег, он предложил конкретные меры по борьбе с дефицитом продовольствия, сделав особый упор на запрет вывоза зерна за границу. Сен-Жюст первым или одним из первых инстинктивно угадал возросшую по сравнению со Старым порядком роль бюрократии в общественных структурах и, как следствие, увеличение числа чиновников: «Чем больше функционеров занимают место народа, тем больше будет вреда для демократии».
В отличие от жирондистов, требовавших наказания для тех, кто посягал на свободу торговли, Робеспьер заявил, что «использование штыков для подавления голода чудовищно»; тем не менее его речь, посвященная продовольственному вопросу, выглядела какой-то половинчатой. «Необходимые человеку продукты питания так же священны, как сама жизнь. Все, что необходимо для ее сохранения, является общим достоянием всего общества. Лишь избыток является личной собственностью и может быть отдан на откуп торговцам... Всякая торговая спекуляция, которую я совершаю в ущерб жизни мне подобного, не торговля, а разбой и братоубийство», — говорил он, однако требования таксации также не поддержал. Пытаясь усидеть на двух стульях, иначе говоря, понравиться и беднякам, и людям состоятельным, заинтересованным в свободной торговле, Неподкупный, по его собственным словам, отстаивал интересы не одних лишь неимущих граждан, но «также интересы собственников и торговцев». Подобно Сен-Жюсту, он называл причиной голода «пороки администрации, либо изъяны самих законов», а в качестве меры борьбы со спекуляцией предлагал содействовать свободному обращению зерна, ибо «товарооборот делает доступным для всех граждан продукты первой необходимости и приносит в хижины изобилие и жизнь». Для этого следовало «определить, сколько зерна произвела каждая область и сколько зерна собрал каждый землевладелец и земледелец», иначе говоря, ввести учет и контроль и «заставить каждого торговца зерном продавать его на рынке и запретить всякую перевозку закупленного зерна ночью». Неясно, каким образом предполагалось выполнять подобного рода предписания, тем более что «самая большая услуга, которую может оказать законодатель, — это заставить людей быть честными». Иными словами, в ход снова шли моральные критерии. «Богатые себялюбцы, поймите, к каким страшным последствиям может привести борьба, которую спесь и низменные страсти ведут против справедливости и человечности... Учитесь вкушать прелести равенства и радости добродетели или, по крайней мере, довольствуйтесь теми преимуществами, которые дает вам богатство, и оставьте народу хлеб, работу и добрые нравы».
Вторым по важности после продовольственного вопроса был вопрос об участи короля. Сен-Жюст уже говорил в своем выступлении, что «все злоупотребления сохранятся, пока жив король». Но толчком к началу дебатов послужило сообщение слесаря Гамена, наставника Людовика XVI в слесарном деле, которым тот давно увлекался. Вместе с Гаменом Людовик соорудил в Тюильри железный шкаф, замаскировав его под стену; в этом подобии сейфа он хранил секретные документы. Признание Гамен сделал министру Ролану, и тот собственноручно изъял королевские бумаги из шкафа. Впоследствии Ролана обвинят в том, что он уничтожил документы, уличавшие жирондистов в сношениях с двором. Обвинение недоказуемое, ибо значительную часть переписки двора Мария Антуанетта передала своей доверенной чтице мадам Кампан, которая часть писем сожгла, а часть сумела спрятать. Но и представленных Роланом бумаг хватило, чтобы поднять бурю негодования среди республиканцев. Особенное возмущение вызвало подтверждение ходивших в свое время слухов, что кумир народа Мирабо получал деньги от короля; разъяренный народ расколотил бюсты своего кумира и выбросил его прах из пантеона. Переписка Людовика, одним из корреспондентов которого, к изумлению многих, оказался Дюмурье, давала повод обвинить короля в двуличии и ведении тайных переговоров с вражескими державами. Жирондист Валазе, представивший доклад о деятельности Людовика XVI со времени взятия Бастилии, сказал, что «за свои преступления король подлежит наказанию». Но Конституция 1791 года, которую формально никто не отменял, гарантировала монарху неприкосновенность. Валазе нашел выход из положения: «Королевская неприкосновенность вовсе не есть абсолютное понятие. <...> Если король совершает беззакония... он не имеет права уклоняться от наказания под предлогом неприкосновенности. <...> Король должен быть судим за них как простой гражданин». Однако Валазе не сказал, какого наказания заслуживал Людовик XVI. Соглашаясь предать короля суду, жирондисты не желали его казни, ибо были убеждены, что падение головы монарха повлечет за собой новые и новые жертвы и осложнит внешнеполитическое положение страны.
Робеспьер, для которого дебаты о судьбе короля являлись очередным этапом борьбы с Жирондой, не хотел устраивать процесс, так как, по его мнению, вина Людовика XVI, или, как его теперь называли, гражданина Капета (по имени основателя династии Гуго Капета), не требовала доказательств. Однако он, как всегда, крайне осторожно подбирал слова, оставляя возможность для различной их трактовки. Предлагая судить короля «на основании законов вечной справедливости», он говорил: «Король должен быть наказан, иначе Французская республика есть химера... Национальный конвент должен объявить Людовика изменником родины и преступником в отношении человечества и приказать покарать его как такового». Не исключено, что, подобно депутатам Жиронды, Неподкупный был бы не прочь сохранить короля как дальнейшую разменную политическую монету; но он не мог себе позволить оказаться в одном лагере со своими врагами. И тогда выступил Сен- Жюст. Прекрасный, как Антиной, холодный и самоуверенный, он без колебаний заявил: «Мы должны не столько судить Людовика, сколько поразить его. <...> Невозможно царствовать и не быть виновным... Всякий король — мятежник и узурпатор». Сен-Жюста поддержала Коммуна, от имени санкюлотов Парижа потребовавшая мести за страдания, причиненные Людовиком XVI народу. Иначе говоря, Конвенту предлагалось просто проголосовать за казнь короля. Приговорить Людовика Капета без суда и следствия.
Но депутаты, включая монтаньяров и Марата, не могли согласиться с тем, что исторически сложившееся королевское правление являлось преступлением, и потребовали судить короля. Тем более что в целом по стране все еще верили в светлый образ монарха. Робеспьер не был уверен в решении, какое примут депутаты, многие из которых хотели прикрыть короля неприкосновенностью, гарантированной ему отмененной де-факто Конституцией 1791 года. Поэтому 3 декабря с трибуны Конвента он заявил, что речь пойдет не о судебном процессе, ибо члены Конвента — не судьи, а о «мерах общественного спасения», об «акте государственной прозорливости». Судить короля означало судить саму Революцию. «Народы судят не как судебные палаты; не приговоры выносят они. Они мечут молнию; они не осуждают королей, они повергают их в небытие». «Людовик должен умереть, чтобы здравствовало отечество», — завершил свою речь Неподкупный. Такой вывод отвечал желаниям Коммуны и санкюлотов Парижа, и это ободряло оратора. А если верить Пруару, то своим соратникам-якобинцам Робеспьер сказал: «Разве вы не понимаете, что если Людовик не заслужил смерти, значит, ее заслужили мы!» Но так как многие помнили, что во времена Конституанты Робеспьер активно выступал против смертной казни, в своей речи он объяснил, что заставило его поступиться своими принципами: «Что касается меня, я ненавижу смертную казнь, которую расточают ваши законы, и я не испытываю в отношении Людовика ни любви, ни ненависти: я ненавижу лишь его злодеяния. Я обратился с требованием об отмене смертной казни к Собранию, которое вы все еще называете учредительным, и не моя вина, что основные положения разума были восприняты этим собранием как нравственные и политические ереси. Но если вам никогда не приходило в голову опротестовать эти законы, чтобы смягчить участь стольких несчастных, в преступлениях которых виновато скорее правительство, чем они сами, что заставляет вас вспомнить об этом лишь тогда, когда речь идет о защите величайшего из преступников? Вы просите сделать исключение и не применять смертную казнь в отношении того единственного, кто может служить ей оправданием?»