Робеспьер — страница 49 из 56

Какие еще негодяи, по мнению Робеспьера, угрожали свободе? Через неделю в очередной амальгаме — Анаксагор Шометт, вдова Эбера, бывший епископ Парижа Гобель — на эшафот взошла очаровательная Люсиль Демулен, безутешная 24-летняя вдова Камилла и мать его маленького сына. Ее обвинили в том, что она хотела устроить заговор в Люксембургской тюрьме, куда ее поместили практически сразу после казни Камилла. Чем провинилась Люсиль, всегда радушно принимавшая школьного друга мужа у них в доме? После приговора Камиллу она пыталась пробиться к Робеспьеру, но ее не пустили. Тогда она написала ему письмо: «Как ты мог обвинить нас в контрреволюционном заговоре, в предательстве интересов родины? Камилл видел, как зарождалось твое честолюбие, он предчувствовал тот путь, которым ты пойдешь, но он помнил вашу старую дружбу, и далекий как от черствости Сен-Жюста, так и от твоей низкой зависти, он отбросил мысль обвинять своего школьного друга». Письмо отправлено не было. Мать Люсили также писала Робеспьеру: «...если ты не тигр в человечьем обличье... пощади невинную жертву; но если ты кровожаден, словно лев, тогда приди и забери также и нас, меня, Адель и Opaca, и разорви нас собственными руками, еще дымящимися от крови Камилла...» Но дошло ли это письмо?

Комитет общественного спасения продолжал прибирать к рукам остатки власти как Коммуны, так и Конвента. Некогда выборная Коммуна превратилась в бюрократическое учреждение с назначенными чиновниками. Всех «подозрительных», присужденных к гильотине, теперь привозили в Париж; революционные трибуналы на местах распустили. Гильотина работала без отдыха: террор превращался в политическое оружие правительства, точнее, сохранения власти Робеспьера. И одновременно ее свержения, ибо чем дальше, тем больше механизм террора ускользал из рук Неподкупного. Комитет общественного спасения получил право контролировать любые органы власти. Распустили революционные армии, занимавшиеся реквизициями продовольствия, создав вместо них комиссию по снабжению. Формировавшийся бюрократический аппарат как нельзя лучше соответствовал режиму единоличного правления, к которому негласно стремился Робеспьер. Вслух об этом не говорили, но шептались многие и повсюду. На одном из совместных заседаний обоих комитетов Бийо-Варенн напомнил, что «каждый народ, ревностно относящийся к своей свободе, должен остерегаться людей, занимающих высокие посты, пусть даже и добродетельных. <...> Лукавый Перикл... добившись абсолютной власти, сделался кровожадным деспотом». Никому не надо было объяснять, в кого целилась эта стрела.

Оба «подводных камня» устранены. В Комитете общественного спасения Робеспьер по-прежнему первый и попрежнему в одиночестве. Но если раньше вокруг были союзники, теперь их больше нет. Почти. Оставались Кутон и Сен-Жюст, но первый часто болел, а потому слаб, а второй столь надменен и безжалостен, что иногда пугал даже Робеспьера. По словам секретаря Комитета общественной безопасности Сенара, Конвент «разделился на три части: первую составляли монтаньяры, вторую — партия равнины, или правые, а третья состояла из созерцателей, коих смена настроений в обществе то пугала и побуждала затаиться, а то выдвигала в первые ряды; подталкиваемые извне, они чуть-чуть приподнимали голову, но сами никогда не действовали».

Но жизнь шла своим чередом, правительство продолжало работать: принимались декреты об охране культурных ценностей, запретили реквизировать скот для нужд армии... Неподкупный все чаще пропускал заседания комитета, а те, кто в комитете занимался решением насущных вопросов, этому даже радовались, ибо знали, что ничего дельного и полезного он предложить не мог. Отвечавшие за ведение войны Приер и Карно старались вообще не подпускать Робеспьера к делам, связанным с войной. «Робеспьер больше занимается собой, нежели общественными задачами; его подозрительность невыносима; вокруг он видит только предателей и заговорщиков». Многим помнилось высказывание Кондорсе: «У Робеспьера нет ни единой идеи в голове и ни единого чувства в сердце». Карно говорил, что Неподкупный сам признавался, что «мы никогда не поведем революцию вперед, если будем знать, куда идем». Так или иначе, но у Робеспьера, похоже, действительно не было никакой программы, а обостренное до крайности болезненное самолюбие не позволяло искать союзников. Миновав возраст Данте, он «заблудился в сумрачном лесу» революции.

Неподкупный чувствовал, как стянутые в комитет нити власти выскальзывают из его рук; этого он допустить не мог. Необходимо было что-то предпринять, и он снова — почти на три недели — исчез. Но если раньше он исчезал в ожидании, что подскажут ему грядущие события, теперь события приходилось делать самому. По словам Л. Блана, «Робеспьер, стоя на той окровавленной наклонной плоскости, с которой друг за другом скатывались люди, с тревогою искал опоры, за которую можно было бы удержаться». Фракции разгромлены, армии все дальше отодвигали внешнего врага от границ страны, колесики бюрократической машины, заменившей революционные организации, крутились все увереннее, мятежные департаменты почти подчинились власти центра, самые жестокие комиссары- «усмирители» отозваны из департаментов. Для борьбы с внутренними врагами ввели благодетельный террор, стоящий на страже добродетели. Но ни спокойствия, ни процветания в стране не наступило, а богатство по-прежнему оставалось врагом бедности. И тогда в мире воображаемого Республики Добродетели появилось Верховное существо, божество Природы, гражданский культ которого описал великий Руссо. Мысль утвердить новый культ не раз посещала Робеспьера, мелькала в его выступлениях против «дехристианизаторов». По его мнению, этот культ был способен сплотить всех граждан Республики. Тем более что предложения ввести в революционный пантеон Верховное существо поступали и раньше.

7 мая (18 флореаля) Робеспьер выступил в Конвенте с пространной речью об отношении религиозных и моральных идей к революционным принципам; речь эту многие приравняли к проповеди. Подобно проповеднику, Неподкупный произносил долгие морализаторские пассажи, выносил оценочные вердикты, а для характеристики врагов и друзей использовал понятия нравственности, предоставляя слушателям переводить назидательные абстракции в жестокость реальных деяний. Как пишет Ш. Нодье, «ничто не доказывает, что он сам знал, почему он делал то, что делал». «Все изменилось в физическом порядке вещей, все должно измениться в моральном и политическом порядке. <...> Французский народ как будто опередил на две тысячи лет остальной род человеческий», однако «порок и добродетель» продолжают оспаривать друг у друга власть над землей и людьми. Поэтому «единственная основа гражданского общества — это мораль». Но мораль в изложении Робеспьера полярна, с перевертышами, и любая ее категория может оказаться как дурной, так и полезной: «Есть два рода эгоизмов: один — низкий, жестокий... другой — великодушный, добродетельный...» По его мнению, «свободу по-прежнему атакуют одновременно путем модерантизма и неистовства». Продолжая питать злобу к тем, кого он отправил на гильотину, он снова и снова с лютой ненавистью обрушивался на Дантона («самый опасный из врагов родины, если не самый подлый»), на жирондистов («хотели вооружить богатых против народа») и на клику Эбера («расколола народ, чтобы он сам себя угнетал»). Излив накопившуюся злость и напомнив депутатам, что в гибели народных кумиров была и их вина, он заявил, что «идея Верховного существа и бессмертие души — это беспрерывный призыв к справедливости, следовательно, она социальная и республиканская». Сделав такой вывод, он в очередной раз отверг атеизм, ибо мораль предписана человеку «силой, стоящей выше человека», а потому он не думает, «чтобы какой-либо законодатель решился когда-нибудь сделать атеизм национальным мировоззрением»: «Вы не разорвете священное звено, соединяющее людей с их создателем. Если эта идея господствует в народе, то было бы опасно разрушить ее».

Но народ по-прежнему исповедовал католическую веру, исполнял предписания католической церкви, а речь Робеспьера отдавала скорее язычеством. Поэтому неудивительно, что некоторые восприняли новый культ как продолжение культа Разума. Иные же решили, что раз Неподкупный не опроверг веру в Бога, хотя и назвал его Верховным существом, то, наверное, можно ждать прекращения гонений на культ и его служителей. Третьи, напротив, посчитали, что раз Конвент осмелился переименовать самого Бога, то преследования священников продолжатся с новой силой. Раньше Робеспьер чутко прислушивался к чаяниям масс, нуждался в их поддержке, теперь он слышал только самого себя. «Фанатики, не ждите от нас ничего! Напомнить людям о поклонении Верховному существу значит нанести смертельный удар фанатизму. <...> Истинный жрец Верховного существа — природа, его храм — вселенная, его культ — добродетель». Робеспьер предложил учредить «праздники славы», к которым причислили 14 июля, 10 августа, 21 января и 31 марта, а также праздники «просвещающие и утешающие», которые следовало праздновать каждую декаду, воздавая почести то человеческому роду, то детству, то юности, то французскому народу, то зрелости, то сельскому хозяйству... Свою речь Неподкупный заключил предложением принять декрет о том, что «французский народ признает существование Верховного существа и бессмертие души». Под возгласы одобрения декрет приняли; в Конвент посыпались восторженные адреса в честь Верховного существа и его главного жреца; писали и санкюлоты, и чиновники, и журналисты.

Несмотря на аплодисменты депутатов, подавляющее большинство которых теперь составляло «болото», призрак раздора уже проник и в комитеты, и в Конвент. Неприязнь между Карно и Сен-Жюстом перерастала в ненависть. «Мне достаточно написать всего несколько строк обвинения, и через два дня ты отправишься на гильотину», — бросил Сен-Жюст, обернувшись к Карно. «Пиши, — ответил тот, — я не боюсь ни тебя, ни твоих друзей, ваши диктаторские замашки смешны». И, повернувшись в сторону Кутона и Робеспьера, добавил: «Триумвиры, скоро вас не станет».