— Ну делать нечего, братец, зови! Да скажи, чтобы не сердилась, что я принимаю как есть! Что бы такое было?
Дама вошла. И как же изумился барон Черкасов, когда увидел перед собой принцессу Гедвигу Бирон.
— Барон, — сказала Гедвига в ответ на приносимые Черкасовым извинения за свой халат и туфли. — Я прошу дозволения видеть сегодня же государыню! Я бежала из Ярославля, и государыня, может быть, меня казнить велит, может быть, простит, — но мне крайне нужно её видеть, сейчас, сию минуту!
— Помилуйте, княжна, разве это возможно? Государыня, я думаю, уж в опочивальню пройти изволила. Завтра…
— Вы шутите, барон! Завтра? А куда же я денусь сегодня? Кто даст приют бежавшей? Из-за меня даже и жену ярославского воеводы Бобрищеву-Пушкину никуда не пускают. Нет, доложите, прошу вас, доложите сейчас! Государыня ещё играет в маленькой гостиной. Проходя к вам, я спрашивала. Умоляю вас, барон! Хотя, может быть, вы и имеете право сердиться на моего названого отца, но вы не будете столь жестоки, чтобы мстить за то его ни в чём не повинной дочери.
Черкасов был человек добрый и вовсе не мстительный. Пойманный врасплох, он не знал, что и делать. Наконец, видя, что отделаться нельзя и просительницу девать некуда, он решился одеться и идти к государыне. Через десять минут он воротился и принёс ответ, что государыня сейчас принять её никак не может, а примет завтра вечером.
— До завтра же государыня просит вас, княжна, — прибавил Черкасов, — воспользоваться моим гостеприимством, если вам угодно будет его принять, за что я почтительнейше буду вам благодарен.
Гедвига, разумеется, приняла это предложение с благодарностью и тем с бо́льшим удовольствием, что при этом барон сообщил ей приятное известие, что императрица не только не рассердилась, но очень обрадовалась, узнав, что Гедвига приехала.
Через четверть часа баронесса Анна Семёновна, поднятая с постели, хлопотала изо всех сил, чтобы устроить и успокоить свою новую гостью.
На другой день за утренним кофе Гедвига встретила барона Александра Ивановича Черкасова, доктора и секретаря при канцлере. Когда она вошла, он хотел было закурить сигару. Взглянув на неё, он, разумеется, остановился. По тогдашнему этикету курить при даме, даже курить перед тем, как надеешься быть в дамском обществе, было более чем непростительно. Поэтому нисколько не было странно, что он ту же минуту опять положил свою сигару в ящик и задул восковую свечу, но странно показалось, что, взглянув на Гедвигу, Александр Иванович как бы вздрогнул и весь покраснел. Александр Иванович был ещё молод, но уже не в те годы, когда краснеют от взгляда на девушку: ему было около тридцати лет. Наконец, живя за границей в течение шести или семи лет, он настолько должен был привыкнуть к обществу, что встреча с новым лицом, хотя бы и неожиданная, не должна была бы его смущать. Между тем когда Анна Семёновна, повёртывая свою жирную особу к Гедвиге, проговорила: «Мой сын Александр» — и потом, оборачиваясь к нему с такой ловкостью, с какой оборачивается супруга слона, сказала: «Принцесса Гедвига Елизавета Бирон», то на вежливый и церемониальный книксен Гедвиги Александр Иванович положительно не нашёлся что сказать. Он решился начать говорить только после того, как все сели и когда он несколько раз взглянул на неё своим всепроницающим взглядом.
— Простите меня, княжна, — сказал он, — но мне кажется, что вы нездоровы, и даже очень нездоровы. Не могу ли я своим советом содействовать облегчению ваших страданий?
— Отчего вы это думаете, барон? — спросила Гедвига кротким, задушевным голосом, останавливая на нём ясный и добрый взгляд. — Действительно, я была очень ушиблена в минуту катастрофы с моим отцом, с тех пор… Притом же в условиях лишений и страданий невольной затворницы и ежедневных огорчениях нельзя пользоваться цветущим здоровьем.
— Правда. Но мне кажется, что затворническая жизнь скорее помогла, чем препятствовала вашему излечению от ушибов, потому что заставляла невольно предоставлять лечение целебной силе природы. Другое дело огорчения и неприятности.
— Бог даст, Его святой волей и милостию государыни неприятности и огорчения будут устранены, и тогда… — начал Иван Антонович, принимая от матери кофе.
— А мы, — перебил его сын, — заставим науку помочь, чтобы исчезнули и следы прошлого. Ведь я доктор, княжна, и хоть отказался от практики, но, ради такого рода субъекта, как наша прекрасная гостья, буду счастлив сделать исключение.
Это был первый разговор барона Александра Ивановича Черкасова и Гедвиги Елизаветы Бирон, бывшей принцессы курляндской и семигальской.
Вечером Гедвига была приглашена к императрице.
Елизавета сидела на диване перед маленьким овальным столиком из ляпис-лазури и разрезала перламутровым, с инкрустацией ножичком книгу.
Гедвига бросилась к её ногам и, обливая их слезами, сказала только:
— Пощадите! Простите!.. — Она не в силах была больше говорить.
— Встаньте, успокойтесь, моё дитя, — сказала государыня, подавая Гедвиге руку. — Вам очень тяжело было у ваших?
— Невыносимо тяжело, моя всемилостивейшая повелительница, добрая, милосердная государыня! — успела наконец выговорить Гедвига, покрывая её руку поцелуями, смешанными с горькими горячими слезами, и не вставая с колен. — Простите меня, государыня, простите, что смею беспокоить мольбой своей! Ваше величество, всемилостивейшая государыня, видит Бог, я не виновата ни в чём, что делал мой названый отец. Я ничего не знала! Он никогда не говорил мне никаких своих предположений! Но если нужно, если должно, чтобы я была затворницей, чтобы я не видела света Божьего, то будьте моей благодетельницей, — повелите сослать меня в ссылку, в Сибирь, посадить в тюрьму, запереть в один из монастырей ваших. Там, по крайней мере, я буду молиться за ваше благоденствие и прославлять вашу милость ко мне, бедной. Только, ради всего святого, не возвращайте меня к воспитавшему меня семейству!
— Встаньте, полноте, встаньте, Гедвига, вы ещё совершенный ребёнок, куда же я вас сошлю? Никто, впрочем, и не винит вас ни в чём. Вы всегда были доброе дитя, и ссылать вас не за что. Но что же делать? Мы смолоду все принадлежим семье, и если вас оставляли с вашими, то потому, что не хотели насильно разлучать. А в монастырь — лютеранку-то? Нет, Гедвига, вы ещё совсем дитя. Вставайте же!
И государыня помогла ей подняться и посадила её подле себя.
— Вы слишком милостивы, государыня! В продолжение всего моего заключения вы осчастливили меня вашим вниманием, посылая мне арфу, клавесины, книги, ноты, узоры, материалы для работ, даже конфеты. Благодарить за эти посылки, за это внимание я могла только в своей сердечной молитве о вашем счастии. Но я глубоко чувствовала доброту вашу к брошенной всеми девушке и горячо молилась за вас! Теперь вы изволили сказать, всемилостивейшая государыня, что я оставалась в семействе, приютившем меня, потому, что меня не хотели насильно с ними разлучать и что в монастырь меня, как лютеранку, поместить нельзя; но ведь я русская, государыня! Не знаю, почему меня сделали лютеранкой; вероятно, потому, что в Митаве в то время не было русского священника. Я русская в душе, по чувству, по вере, с которой я сроднилась, живя в России и охотно выполняя все обряды православия. Между тем приютившая меня семья — не моя семья. Вы сами изволили сказать, что никто не признает меня виновной; а они думают, что я не только виновна, но даже что именно я причина их несчастия. Поэтому не признаете ли возможным, государыня, заключить меня в монастырь с тем, что я приму правила православной церкви, к которой давно стремилась душой и которая сделает мне уже и то благодеяние, что возвращение моё в прежнее моё семейство сделает невозможным…
— Принять православие? Поступить в монастырь? Вы считаете это столь лёгким, Гедвига?
— В принятии православия, ваше величество, я действительно не встречаю затруднения, так как я православная в душе и всегда была православной, несмотря на формальную принадлежность к лютеранской религии; в Ярославле я даже постоянно ходила в русскую церковь. Что же касается монастыря, то я это принимаю как крайность, как меру необходимости моего заточения, если оно, по видам политическим или каким бы то ни было, признается необходимым. Я прошу его только как милости, чтобы заменить одно заключение другим…
— Такой необходимости нет, Гедвига. Я освобождаю вас и беру под своё покровительство, если вы даёте слово не иметь сношений с вашими прежними родными и не содействовать каким-либо их проискам… Скажу более, я бы их всех освободила, если бы не убедилась сама, своими глазами, до какой степени жестокости доходил ваш названый отец в дни своего могущества; если бы не убедилась, что народная ненависть права, упрекая меня и за то облегчение участи, которое я ему уже сделала. Я не имею ничего против него лично. Я даже была благодарна ему за то, что он для меня сделал, когда власть была в его руках. Моими врагами были Миних и Остерман, но не Бирон. Но, как государыня, я не могу думать только о себе, Бирон оскорблял и мучил весь русский народ, и я не могу и не должна таких оскорблений и мучений моего народа оставлять без наказания!
— О, государыня! Самое принятие мною православной веры будет ручательством, что я не могу входить с ними в сношения и помогать им. Я вручаю вам, моя всемилостивейшая покровительница, судьбу мою. Я сделаю всё, что вы прикажете, что вы решите…
Гедвига опять упала перед ней на колени. Елизавета обняла её головку.
В тот же день состоялось высочайшее повеление о назначении княжны курляндской Гедвиги Елизаветы Бироновой старшей фрейлиной государыни, с назначением места её жительства в Зимнем дворце. Фёклу, в знак благодарности, Гедвига оставила при себе.
— Признаюсь, я не встречал более симпатичной личности, как эта княжна Гедвига Биронова, как теперь её называют, — говорил Александр Иванович Черкасов своему отцу. — И, признаюсь, если бы я смел надеяться… Вот, отец, ты часто упрекал меня, что я не женюсь. Клянусь совестью, ни одной минуты не думал бы!.. Но такое счастье слишком велико для нашего брата, труженика и бедняка.