Так рассуждала Мавра Егоровна, возвращаясь из дворца к себе, и она была права. Сомнение такой яд, для действия которого довольно одной капли. Государыня невольно подумала:
«Неужели вся преданность, вся сила чувства его ко мне, весь огонь были более ничего, как только одни виды его честолюбия? Неужели всё это было только одно притворство? Неужели меня, красавицу Елизавету, нельзя уже любить ни за что более, как только за то, что я императрица, что я своих любимцев могу осыпать милостями, вывести в люди, поставить на высокую ступень, могу тешить их честолюбивые мечты? Но ведь я не совсем ещё состарилась, мне далеко нет ещё сорока. Глаза мои, я сама вижу, ещё сверкают, ещё блестят; а волосы? Есть ли у кого из двора такие волосы, как у меня? А моя маленькая ножка? Правда, она несколько пополнела, но это её не портит. Я стала, как говорил этот негодяй, но любезный и умный негодяй, Шетарди, той роскошной царицей, от которой по ночам не спится, а днём грезится. А тут этот ясный, светлый, этот милый, приятный человек, если и говорит, если и смотрит, то только в видах честолюбия. Нет, не может быть! Он слишком искренен, слишком благороден. Да он и не честолюбив… Однако ж, точно, я припоминаю: говорили, что он очень сближался с Биронами; потом ухаживал за принцессой Анной… Боже мой, какое несчастие, когда ни от кого нельзя услышать слова правды, когда кругом ложь и только ложь!»
Вошёл Бестужев с бумагами.
Бестужеву в это время было около пятидесяти трёх или четырёх лет, но он казался несравненно старше от сплошной проседи в его густых тёмных волосах. Тем не менее мускулистое сложение, резкий и упорный взгляд из-под нависших бровей, высокий лоб и тонкая, чуть заметная улыбка, при необыкновенной подвижности лица, обозначали в нём человека умного, хитрого, сдержанного, но вместе нервного и решительного.
«Таким, — вспомнила Елизавета, — был Волынский».
Елизавета в это время думала об Андрее Васильевиче. Ей и обидно, и досадно было верить, что вот человек, которого она признавала чуть не совершенством, которому верила, которого любила… всю себя готова была отдать ему, а он, может быть, всякое слово своё рассчитывал, всякий взгляд свой соразмерял, стало быть, обманывал и словом, и взглядом, а для чего? Для возвышения своей личности, для удовлетворения своих честолюбивых видов, для которых она, Елизавета, должна была служить только ступенью! И этот обман, эта маска была до того нагла, до того бессовестна, что в то время как она — он не мог не видеть этого — смотрела на него чуть не с благоговением, он вдавался в разврат… Фи! Да разве она хуже Леклер? Да она и не старше её! И смел он сравнивать? Но ведь это вздор! Он, может быть, и не думал ни о каком сравнении. Он в такой степени откровенен, прям, смотрит так ясно и с такою преданностью… Однако ж это верно: он очень сближался с принцессой Анной…
Елизавета думала это в то время, как Бестужев читал доклад о мемории Ланчинского, нашего посла в Вене, описывавшего ему свою последнюю аудиенцию у Марии-Терезии и объяснявшего принятое решение об аресте маркиза Ботты, что государыню чрезвычайно заинтересовало.
— Я не зла, — сказала Елизавета, — но, признаюсь, очень рада, что этот мерзавец не останется безнаказанным. В то время как он уверял меня в своей особой преданности, в искренности своего двора, как извечного союзника России, в то самое время составлять заговоры, помогать моим врагам…
— Что делать, государыня, политика! Разумеется, им нельзя не желать возврата Брауншвейгской фамилии, но это нисколько не препятствует им заключить союз с вашим величеством, если конъюнктуры государственные того требуют. Меня обыкновенно упрекают, что я стою за австрийские интересы. Позволяю себе доложить, государыня, что напротив. По душе, я первый их противник. Уж одно то, что, по своему близкому родству с принцем Антоном, они не могут не желать воцарения принца Иоанна, не может не ставить меня, преданнейшего слугу вашего величества, в прямую оппозицию всяким их предположениям. Но мы, государственные люди, призванные волей вашего величества к руководству внешней политикой нашего отечества, не имеем права отдаваться нашим личным симпатиям. Мы должны строго взвешивать, что полезнее для России и славнее для имени вашего величества: предоставить ли Габсбургов их судьбе или поддержать их в прежнем значении. Конъюнктуры нашего государства таковы: если мы допустим раздел австрийских земель, то в Центральной Европе не останется ни одного самостоятельного государства. Все они подпадут под преобладающее влияние Франции. А такая французская, враждебная нам гегемония будет для нас крайне опасна.
Французы, имея постоянными своими союзниками наших извечных врагов Турцию и Швецию, в соединении с прусским королём, будут постоянной грозой России. Швеция, опираясь на силу французов, начнёт опять домогаться возврата сделанных у них завоеваний; турки с крымским ханом будут стараться оттеснить нас от Чёрного и Каспийского морей; а прусский король, при его видимом желании усилиться за счёт соседей, при увеличившемся могуществе Франции, будет видеть возможность исполнения своих желаний единственно только в отнятии чего-либо у нас или у Польши. От присоединения к своему королевству Силезии и большей части Богемии аппетит его разгорится, и он, взяв Померанию и Познань, пожелает Курляндию, а может быть, позарится и на Ригу. Весьма может быть, что с Польшей он поладит, обещая для неё, взамен отбираемых земель, отвоевать, вместе со шведами, при французской помощи, у нас Малороссию и всю западную границу до Смоленска. Тогда едва ли нам удастся отстоять и Петербург. Россия, нечего и говорить, превратится опять в азиатское государство, и труд блаженной памяти в Бозе почившего великого государя, вашего родителя, будет уничтожен, пропадёт сам собой. Чтобы избежать такого несчастия, нужно не допускать падения Австрии, не ради Габсбургского дома, а ради самих себя.
Государыня выслушала этот монолог своего канцлера весьма внимательно.
— Разве мы не можем войти в соглашение с французами? Разве не можем вперёд согласиться с прусским королём? — спросила она.
— Нет, всемилостивейшая государыня! Все депеши Кантемира и Гросса, которые я имел счастие подносить на ваше благосклонное воззрение, ясно доказывают не только нерасположение к нам французского двора, но и его явную враждебность! К тому же вот ещё дело о студенте Мариамском. Из него, ваше величество, изволите усмотреть, что, кроме прямых, политико-враждебных действий, французы засылают своих агентов в Малороссию и Лифляндию, чтобы раздуть тлеющий там сепаратизм и возбудить волнение против самодержавной власти вашего величества. Зависть к усилению вашего могущества, могущества единственной монархини, сумеющей положить предел их властолюбивым замыслам, столь велика, что не даёт им покоя. Самое даже желание их видеть вас на престоле вашего родителя исходило не из какого-либо другого источника, как только из надежды видеть смуту и междоусобие в соперничествующем с ними по своей силе государстве. Возбуждённая ими против нас шведская война, покрывшая оружие вашего величества новой славой, показывает уже, до какой степени это желание их может быть для России вредоносно. Потому-то я и настаиваю, всемилостивейшая государыня, ради пользы престола и славы вашего имени, пока есть ещё время, решить этот вопрос вне личных отношений к царствующим домам, а той высокой вашей мудростью, которая в лице вашем указует решительницу судеб Европы.
— Я слишком далека, граф, от того, чтобы мои личные отношения вмешивать в дела, от коих зависит благо государства! — отвечала Елизавета. — Но я не могу быть неблагодарной. Французский двор хотя немного, но всё же помог моему вступлению на престол. Да и могу ли я стоять за австрийский двор, после того как открылись его старания через этого негодного маркиза Ботта, для своих видов, лишить меня дарованных мне самим Богом прав. И какие слухи они для того распускали, какие подкопы придумывали: что и незаконная-то я дочь, и что отстранена будто бы своею матерью от всякого участия в наследовании, и бог знает что!.. Но законность сына или дочери, неотвергаемая при жизни родителей, не может отвергаться по их смерти. А мать моя, предоставляя престол внуку моего отца и утверждая, что мужские наследники имеют преимущество, руководствовалась только справедливостью… Племянник мой, герцог голштинский, будучи неправославным по религии, не может иметь передо мной преимущества, поэтому престол и по роду, и по завещанию моей матери принадлежит мне. Но и тут, чтобы не обидеть племянника, я назначила его своим наследником, разумеется, с тем, чтобы он принял православие. Но всё это не даёт никакого права австрийскому двору вмешиваться в наши чисто уже семейные дела и поддерживать линию, не имеющую к русскому престолу никакого отношения. В заключение, нельзя же не помнить личного оскорбления, нанесённого мне австрийским двором, который дал оправдание на мои сообщения лживым объяснениям Ботты. Тем не менее я вполне согласна с вами, граф. Мы не должны давать слишком усиливаться ни Франции, ни прусскому королю.
— Об этом-то недопущении усиления враждебных нам элементов я и дозволяю себе доложить вашему всемилостивейшему вниманию. Между тем враги мои, из личной зависти ко мне, готовы употребить все средства, чтобы восстановить здесь вновь французское влияние. Они знают, что за этим неминуемо должно последовать лишение меня вашего доверия, стало быть, и моё падение. Они забывают, что если бы я имел несчастие не угодить вам, то вы, как самодержавная монархиня, и без французов изволили бы меня уволить. Для удовлетворения же своей личной вражды ко мне втягивать государство в политику, вредную и, по существующим конъюнктурам, весьма опасную, по моему разумению, не дело верных слуг своей государыни, тем более что, стараясь об усилении своей партии, они не останавливаются ни перед чем.
— Э, полноте, граф, — отвечала Елизавета. — Ваша подозрительность везде рисует вам врагов! Какая же партия? Где? И разве я слуш