В ту самую минуту, как Трубецкой особенно напрягал свою голову, чтобы извлечь из показаний Леклер то, чего нельзя было из них извлечь, он получил из Сената несколько донесений с полнейшим и обстоятельнейшим описанием того, что происходило в Зацепинске в день прибытия туда князя Андрея Васильевича.
Трубецкой на минуту онемел.
«Эге, приятель, это другое дело! Ты очень торопишься в цари попасть. Выходит — приблизить тебя к делу всё равно что пустить козла в огород. Не только Бирона, ты и Ришелье хочешь за пояс заткнуть! Всё разом захватить желаешь, о приятелях и не думаешь! Нет, постой! Будем как-нибудь пока валандаться с Бестужевым, а тебя, сердись не сердись, выведем на чистую воду; услужим по-приятельски, была не была! Попробуем отстояться!»
Он изорвал всё, что перед тем писал, и дело Леклер, за высылкой её из России, кануло в вечность.
На другой день, поехав обедать к Разумовскому, он взял, на всякий случай, с собой донесение о приёме князя Андрея Васильевича в Зацепинске, раздумывая, показать его канцлеру или не показывать?
Впрочем, Бестужев в это время, с своей стороны, вёл также контрапрошу. Он осыпал любезностями адъютанта графа Разумовского Александра Петровича Сумарокова, расспрашивая его о бывшем, в присутствии государыни, представлении воспитанниками единственного тогда корпуса его трагедии «Хорев»; рассыпался в похвалах его сочинениям и говорил, что он хорошо знал его батюшку, Петра Спиридоновича, который ездил от Ягужинского в Митаву предупредить бывшую герцогиню Анну Ивановну против козней Долгоруких и Голицыных, задумавших ограничить её самодержавие.
— Пострадал тогда за то ваш батюшка, — говорил Бестужев, — зато после пользовался постоянным вниманием покойной государыни, и мы все, добронамеренные люди, всегда встречаем его с уважением, которое с чувством удовольствия переносим и на его сына, тем более что видим его вполне того достойным.
Польщённый вниманием канцлера и его похвалами, самолюбивый писатель был на седьмом небе от восторга.
Переходя затем вновь к сочинениям Сумарокова и к тому, какие пьесы будут представляться, Бестужев изъявил желание быть на всех репетициях следующей пьесы, говоря, что он желает не пропустить ни одного случая доставить себе удовольствие ближе ознакомиться с его действительно образцовыми сочинениями, напоминающими ему, Бестужеву, произведения Расина и Корнеля.
Разумеется, Сумароков таял от радости и на другой же день доставил ему записку о времени и месте репетиции и почтительнейшее приглашение на них от бывшего тогда директором корпуса князя Юсупова.
И вот великий канцлер чуть не ежедневно являлся на репетицию, восхищался стихами Сумарокова, давал советы, указывая, каким образом лучше достигнуть того или другого эффекта, как исполнить то или другое место, как прочитать тот или другой стих.
Но, разговаривая, давая советы и нахваливая автора, великий канцлер, разумеется, не думал ни о представлении, ни о стихах, ни о пьесе. Он был занял исключительно одним питомцем, мальчиком лет восемнадцати, редкой красоты, которого государыня уже заметила и раза три во время представления изволила к нему подходить и кое о чём расспрашивать. Бестужев, по своей рабской должности, счёл нужным узнать, чем и кем интересуется государыня, разумеется, для того, чтобы иметь случай, в чём будет возможно, предупредить её желания.
Дело в том, что, желая уничтожить князя Зацепина, Бестужев очень боялся и Шувалова, не Ивана Ивановича, нет! Этот был слишком ещё молод и неопытен, чтобы разом мог взять силу и стать канцлеру опасным. Но войдёт в фавор Иван Иванович, возьмёт силу и делами заправлять будет Пётр Иванович. А это — враг опасный. Он сумеет справиться. Он же и с Разумовским хорош, и с Трубецким друзья закадычные, да и Мавра Егоровна тут. Ясно, что при таких конъюнктурах Бестужеву несдобровать.
Поэтому нельзя ли вместо Ивана Ивановича подготовить своего и сойтись с ним, сдружиться, как Остерман с Левенвольдом. Тогда никаких поверок, никаких комплотов не надо будет бояться. Тогда, в союзе с Разумовским, у которого настолько-то разума хватит, чтобы не замечать ничего, можно будет и Трубецкого, и Шуваловых в трубу пустить; пожалуй, и в застенке с ними поговорить. Надобно поэтому узнать этого мальчика, познакомиться с ним поближе, обласкать.
Вот по этим-то соображениям канцлер, как ни был он занят, ездил на репетицию чуть ли не каждый день, говорил любезности Сумарокову и принимал такое горячее участие в кадетских представлениях.
Обед у Разумовского проходил среди самых искренних, задушевных излияний. Трубецкой и Бестужев, оба, казалось, только и желали одного — взаимной дружбы. Оказывается, что они, несмотря на ссору, так любили, так уважали друг друга, что других таких друзей и в мире нет. Чтобы отделаться от Зацепина, Бестужев предложил отправить его послом в Париж.
— Ему будет лестно, а мы его с рук сбудем, — говорил Бестужев.
На это, однако ж, к великому удивлению Бестужева, Трубецкой возразил:
— Не жирно ли ему будет быть послом? И к чему с ним такая церемония? Опять и то: если точно фавор близко, то его не соблазнишь быть послом, когда он надеется быть чуть не царём. Нет, отделаться от Зацепина я беру на себя, но, ваше сиятельство, услуга за услугу. Прежде всего, как мы уж с графом говорили, поддержать в чём можно Ивана Ивановича, а потом…
И они начали уславливаться, как поделить между собой власть при посредстве Разумовского, который хотел только одного: отстранить князя Зацепина. Впрочем, чтобы сойтись ближе с Разумовским и закрепить это сближение родственной связью, Бестужев сделал тут же ему предложение соединить законным браком своего сына, графа Андрея Алексеевича, с племянницей графа Разумовского Авдотьей Даниловной, дочерью брата его, казака Данилы, умершего прежде, чем граф Алексей Григорьевич попал в случай, и жившей теперь в качестве фрейлины Зимнего дворца. Предложение было принято, и выпивкой столетнего венгерского закрепился новый союз, к которому присоединился и Трубецкой.
— Позвольте узнать, молодой человек, как ваша фамилия? — спросил Бестужев у красавчика юноши, когда после обеда у Разумовского приехал на репетицию.
— Бекетов, ваше сиятельство, — отвечал молодой человек.
— А как по имени и отчеству? — продолжал спрашивать Бестужев.
— Никита Афанасьевич.
— Так, Никита Афанасьевич. Рад с вами познакомиться. Я знал вашего батюшку, Афанасия Никитича, так, кажется, его звали?
— Афанасий Алексеевич, ваше сиятельство, — отвечал Бекетов.
— Да, Алексеевич, виноват. Ведь он в Симбирске был?
— Точно так, ваше сиятельство, он и теперь в Симбирске воеводой.
И Бекетов с удовольствием стал говорить об отце.
Это был юноша, прямая противоположность князя Андрея Васильевича, когда ему было восемнадцать лет. В нём не было ничего загадочного, ничего такого, что заставило бы задуматься, заставило бы спросить себя: что выйдет из этого юноши в будущем? Он был стройный, красивый молодой человек, довольно высокого роста и плотно сложенный, с круглым лицом, весьма невысоким лбом, добрыми карими глазами, тонкими алыми губами и сверкающими белизной зубами. Волосы у него были чёрные с отливом, как вороново крыло, и чёрные же тонкие и небольшие брови. Но на что нельзя было в нём не засмотреться — это изумительная нежность и белизна. С таким цветом лица редко можно было встретить даже девушку. Он был бел и нежен до того, что, казалось, сквозился и останавливал на себе внимание решительно всех, в том числе и государыни.
— Сколько вам осталось быть в корпусе? — спросил его однажды Бестужев между репликами его роли.
— Последний месяц, ваше сиятельство, — отвечал Бекетов, — если только выдержу экзамен.
— Вы, конечно, выдержите?
— Бог знает, ваше сиятельство; признаюсь, не очень надеюсь. Трудно очень, особливо алгебра. Был болен три месяца, много упустил.
— Ну а если выдержите, куда же вы думаете поступить?
— Куда же, ваше сиятельство, разумеется, в какой-нибудь полевой полк. У отца нет состояния, чтобы содержать меня в гвардии, нас у него четверо; да думаю, и по экзамену не удостоят.
— Ну Бог милостив! Приезжайте ко мне обедать в воскресенье, я за вами пришлю.
— Ваше сиятельство изволите быть столь милостивы. Я буду счастлив…
Бекетов обедал у канцлера, а затем, к великому своему удивлению, выдержал экзамен самым блестящим образом. Оставалось выбирать полк.
Великая княгиня Екатерина Алексеевна, на основании данного ей государыней поручения, уговорила Гедвигу обратить внимание на своё здоровье и начать серьёзное лечение.
— Я много говорила, милая Гедвига, с молодым Черкасовым и убедилась, что он прав. Тебе нужно лечиться, непременно лечиться. Грешно и стыдно не беречь своё здоровье и пренебрегать им. И государыня желает этого. Она тебя так любит, Гедвига. Ты этим докажешь своё послушание и благодарность. Наконец, ты и меня обрадуешь. Я тебя хоть и недавно узнала лично, но я много о тебе слышала и уже успела полюбить.
Гедвига с сердечной благодарностью принимала заботу о ней великой княгини и истинно, от души, её благодарила, но решиться начать лечение не могла. Она чувствовала, что ей нужно будет лечиться у молодого Черкасова, как единственного специалиста этого рода болезней.
— Ваше высочество, — говорила Гедвига, — для меня ваше участие, ваше милостивое внимание, так же как и внимание нашей общей всемилостивейшей матери и благодетельницы, дорого бесконечно. Всею душой своей я ценю ваше желание меня устроить, успокоить, исцелить. Не нахожу слов высказать свои чувства. Я не привыкла ни к такому сочувствию, ни к такой заботливости. С детства обо мне заботилась только одна женщина — моя мать, и то только тогда, когда герцог смотрел на это равнодушно. Но чуть он начинал хмурить брови, и она, родная мать, меня оставляла. В вас, обожаемая великая княгиня, и в нашей общей благодетельнице государыне я встречаю то, чего не видела даже от родной матери. Но исполнить ваше желание, поручить заботиться о моём здоровье молодому Черкасову, я просто не могу.