Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней — страница 134 из 135

И вот я прибегаю к вам, мой духовный отец. Примите душевное раскаяние моё и — постригите меня! Я желаю умереть, приняв ангельский образ инока, желаю умереть в схиме праведных!..

Отец Ферапонт был поражён этими словами.

— Сын мой, подумай, что ты говоришь? Ведь за произнесением клятвы нет возврата. Это великий шаг…

— Да, святой отец, я знаю это и умоляю исполнить моё желание, дозволить мне следовать примеру стольких предков моих, светлых князей дома Рюрика и Владимира Равноапостольного. Да поймут мои родичи, и если Бог сохранит имя князей Зацепиных в достойных потомках, то пусть вникнут, пусть усвоят они, что слава рода, величие имени заключаются не в интригах и крамоле, а в самоотрицании и благости… Постригите меня, святой отец, я уже отказался от всего земного!

— Но ты молод, мой сын! Божьему милосердию нет пределов, ты можешь выздороветь…

— Тогда я приму всякое послушание и буду жить для Бога! Я хотя и был знаком с Вольтером, но не стал атеистом, и верю, что премудрость Божия вразумит и научит меня… Я чувствую, что если Господу Богу угодно будет продолжить жизнь мою, то только в схиме я могу искупить свой грех и стать достойным потомком Ярослава Мудрого! — От оживления и усилий, с которыми Андрей Васильевич говорил, с ним сделались конвульсии. Доктора, обещавшие в будущем нервные припадки, переглянулись. Отец Ферапонт творил про себя молитву.


На обращённом к Неве балконе вновь воздвигнутого графом Растрелли Зимнего дворца, ещё только отделываемого, сидели барон Александр Иванович Черкасов и Гедвига, тогда уже княжна Катерина Ивановна Биронова. Они, по приглашению великой княгини, вместе с ней и молодой, только что вышедшей замуж княгиней Дашковой, пришли полюбоваться этим произведением гениального художника, где роскошь и великолепие должны были состязаться с художественностью и изяществом. Великая княгиня с Дашковой пошли осматривать приготовляемую для неё и для её мужа, великого князя Петра Фёдоровича, половину, а Александр Иванович и Гедвига любовались чудным видом на другой берег Невы с Петропавловским шпилем, крепостью и зеленеющими, несмотря на осень, островами и садами.

Гедвига сидела задумчиво. Александр Иванович говорил:

— Я слишком уважаю ваши воспоминания, княжна, чтобы мог себе позволить сказать вам что-нибудь, что могло бы вас огорчить. Ваша воля для меня всё! Но я говорю не о себе, а о вас. К чему же томить себя только прошлым, когда перед вами будущее? Опять повторю: я не о себе говорю, хотя вы знаете, что за вас я душу готов отдать. Но пусть я буду отверженный, несчастный… Себя-то за что вы губите? Пусть бы перед вами были препятствия, была бы надежда отстранить их… А то ведь ничего такого нет. Все препятствия заключаются в бездушной холодности того, о ком вы думаете, и которую вы признали за ним сами. Зачем же думать только о том, что заслуживает одно ваше презрение?

— Разве можно задать себе, о чём думать, или, лучше, можно ли себя заставить о чём не думать? — спросила Гедвига.

— Нравственные силы души, княжна… — начал было говорить Александр Иванович, но Гедвига его перебила:

— Всегда склоняются перед явлениями мысли. Вы знаете анекдот? Какому-то алхимику принесли верный рецепт жизненного эликсира, рецепт вечной молодости и красоты. Ему сказали, что этот эликсир он должен сварить непременно сам, притом в течение всего времени приготовления ни разу не вспомнить белого медведя. В противном случае эликсир должен потерять свою чудодейственную силу. «Да зачем я буду вспоминать о белом медведе, когда я забыл даже о том, что белые медведи существуют?» — сказал алхимик в ответ на делаемое предостережение. И что же! Двадцать лет сряду, каждый день бедный алхимик принимался варить свой эликсир и ни разу не мог окончить, чтобы белый медведь не пришёл ему в голову. Так он и умер, не испробовав чудных свойств этого эликсира. А казалось, так легко… Поэтому, друг мой, — я могу назвать вас этим именем, — не считайте себя ни отверженным, ни несчастным, если в этих словах вы подразумеваете сколько-нибудь меня, но… Если бы вы были отвержены мною, то разве я могла бы подчинить вам себя в такой степени, что каждая минута моей жизни, каждое движение моей мысли я приношу на ваш суд. Вы скажете: я подчиняюсь не вам, а доктору. Да, доктору; но такому доктору, которому верю, которого уважаю, которого люб… да, люблю, но только ещё не той любовью, которою полюбила… Вам неприятно это воспоминание, и я не продолжаю. Скажу только: перестанем об этом говорить. Теперь ещё не время, теперь рана ещё слишком свежа! Когда придёт это время, я и сама не знаю! Когда оно наступит, я скажу вам, как сказала когда-то и… Видите, я беспрерывно наталкиваюсь на воспоминания. Но что же делать, когда я не могу… — Она замолчала. Александр Иванович тоже замолчал.

— Но настанет же это время? Скажи, Гедвига! Дай хоть надежду, подари хоть взгляд!

— Ах, барон, — сухо ответила Гедвига. — Я сказала уже, что теперь я не могу, что это выше сил моих! Что теперь я и сама ничего не знаю! И зачем вы зовёте меня Гедвигой? Я хочу даже забыть, что была когда-то Гедвига. Я Катерина! Если хотите, Катерина Ивановна. Это имя так хорошо! Оно мне так нравится!

И она встала, с нею встал и Александр Иванович.

— По вашему расписанию моей жизни, — взглянув на часы, проговорила Гедвига приветливо, — мне нужно гулять ещё четверть часа, потом капли и отдых.

— Да, но если вы устали…

— Нет, ничего, пройдёмте ещё по залам!

И они ушли.


В это время Андрей Васильевич исповедовался у отца Ферапонта. Он говорил о своих честолюбивых замыслах, говорил о Гедвиге, о своём чувстве к ней, которым он пренебрёг ради своих видов.

— Я разбил душу этой девушки, уничтожил её веру в людей, — говорил Андрей Васильевич. — Простит ли меня Господь?

— Милосердие Божие неисчерпаемо! — отвечал отец Ферапонт. — Молитесь!

И отец Ферапонт начал читать разрешительную молитву. Андрей Васильевич слушал и повторял за ним слова молитвы с благоговением.

После принятия Святых Тайн началось Святое соборование маслом. Обряд длился долго. Андрей Васильевич лежал неподвижно, словно в забытьи. Но когда отец Ферапонт коснулся освящённым елеем его лба, он вздрогнул, открыл глаза и проговорил глухо:

— Схиму… скорее…

Отец Ферапонт пристально взглянул ему в глаза и, по своей опытности убедившись, что смерть неминуема, приступил к пострижению.

— Отрицаешься ли мира сего и всего, что есть в мире, по заповеди Господней? — спрашивал отец Ферапонт по чину пострижения.

— Да, отрицаюсь! — отвечал Андрей Васильевич.

Но стоявший подле него отец Мертий, которого Андрей Васильевич тоже просил вызвать, громко проговорил ему в ухо:

— Отвечайте: «Эй, Богу содействующу!» — так подобает по уставу.

Андрей Васильевич отчётливо повторил эти слова.

— Пребудешь ли в монастыре и постничестве даже до последнего твоего издыхания? Сохранишь ли послушание даже до смерти? Претерпишь ли скорбь и тесноту монашеского жития ради царствия небесного? Сохранишь ли себя в девстве, целомудрии и благоговении? — спрашивал отец Ферапонт.

— Эй, Богу содействующу! — отвечал Андрей Васильевич. Затем он продолжал слушать увещания и повторял за отцом Ферапонтом молитвы, представляющие заклятия от мирских страстей. Настала минута самого пострижения. Андрей Васильевич ещё имел силы подать три раза отцу Ферапонту ножницы. Наконец по третьему разу отец Ферапонт, нарекая его в схимонашестве именем Константина, в память святого мученика, предка его, Константина Всеволодовича, замученного Батыем, окончил пострижение. Началось одевание нового брата в ризу правды и радования, в одежду нетления и чистоты, в кукол незлобия, в шлем упования.

Клир пел славословие и молитвы. Андрей Васильевич, или ныне уже брат Константин, молился.

Обряд кончился. Отец Ферапонт поздравил новопринятого сына с поступлением в ангельский чин и сказал:

— Блюди мысли свои, сын мой, в чистоте и святости, и Бог пошлёт тебе исцеление…

Андрей Васильевич только слабо улыбнулся. Однако ж он спросил ещё о Чернягине.

— Нет, ещё не приезжал! — отвечали ему. Но в эту минуту на двор влетела курьерская тележка. Чернягин в дорожном платье вошёл в комнату.

— Всё сделано по вашему желанию, — проговорил Чернягин. — Государыня всё изволила утвердить!

Андрей Васильевич перекрестился и закрыл глаза.

— Боже, — проговорил он едва внятно, — если Ты простил славолюбивый, многогрешный род наш и меня, окаянного, то ниспошли мне спокойную смерть…

Но, видно, Бог ещё не простил его. Смерть его была мучительна. У него начались конвульсии. Нервная боль доводила его до галлюцинаций, и тогда он не помнил себя.

В одну из таких минут общего расстройства он сказал:

— Мы выносили гнёт, чтобы иметь право угнетать самим; мы сносили пытку их терзания, чтобы иметь силу мучить и терзать других; мы были холопами, чтобы самим иметь холопов… Мы забыли, что наше достоинство — уважение и свобода, что наша гордость — уважение и любовь!.. Мы измельчали оттого, что были жадны, изолгались, потому что были развращены… Но что это? — вдруг прервал он себя, указывая в приступе галлюцинаций на пустое пространство в воздухе. — Откуда явился ты, брат трапист? Или ты принёс мне святое слово истины? Ты видишь — и я монах… Я тебе брат по обету своему… Я осознал уже, что на праве силы нет благословения Божия, когда она давит… Я осознал это!.. А ты?.. Что?.. Что?..


Memento mori!


Да, вот слово, которое равняет всех, всех делает людьми: Помни смерть!


Это были последние слова его. Он умер, как умирали его предки, — в схиме.

После его смерти Чернягин, назначенный по его распоряжению душеприказчиком, послал его братьям повестки, извещая о кончине Андрея Васильевича и прося их прибыть для выслушания его последних распоряжений и получения того, что каждому из них назначено. Такого рода повестки он послал ко всем, о ком было упомянуто в завещании. Такую повестку получила и Гедвига. Ей на память о себе князь Андрей Васильевич оставил две картины: Иоанна Предтечу — Леонардо да Винчи и святого апостола Андрея Первозванного — Доминикино.