олее что они все понимают, что права их вымышленные, сочинённые, опирающиеся на пыльные хартии брачных союзов… лучше сказать, у них нет прав! А права ваши в наследстве после вашего отца заключаются в любви к вам народа и войска и в народной памяти о великом государе. Потому я и говорю: решайтесь, если не хотите себя погубить!
— Ах, боже мой, доктор, как вы странно говорите! Будто возможно решиться так скоро на то, что ведёт самое меньшее к вечной тюрьме? Да если бы я и решилась, то что бы я могла сделать? У меня нет средств: ни людей, ни денег! Правда, гвардия меня любит, но не может же она не слушать своих командующих, своих генералов! Да и теперь…
— Теперь точно нельзя, упущено время! Но надо быть готовой; ведь, может быть, опять будет случай… Я даже думаю, что он будет скоро. Что же касается средств, денег, людей, то об этом нечего говорить. Может быть, что и средства, и деньги, и люди найдутся. Подумайте-ка, цесаревна! А то, право, вы себя сгубите ни за что! Наконец, если не для себя, то ради памяти вашего отца, великого государя, решиться нужно, непременно нужно: и на то, и на другое. Одно — здоровье, другое — жизнь! А я ваш, неизменно ваш! Приказывайте, распоряжайтесь! Для вас я готов на все пытки…
С этими словами доктор встал. Цесаревна протянула ему руку. Он почтительно поцеловал её, потом прибавил спокойным голосом:
— Примите же эти капли на ночь, ложась в постель. Может, даст Бог, сон ваш и не будет нарушаться бесплодными волнениями. Завтра я буду у вас и поговорим. Будьте здоровы, цесаревна, да хранит вас Бог!
— Благодарю! Благодарю! — И она снова протянула ему руку, которую Лесток снова с чувством поцеловал и вышел. Выйдя от неё, он отправился по залам дворца на камер-юнкерскую половину.
В довольно большой комнате нижнего этажа, выходящей окнами в сад, находились трое молодых людей. Воронцов, Шувалов и Балк. Это были камер-юнкеры цесаревны Елизаветы. Когда Лесток вошёл, Воронцов рисовал какую-то виньетку, Шувалов большими шагами расхаживал по комнате, а Балк уселся с ногами на подоконник и смотрел в окно.
— Здравствуйте, милейшие птенцы! — сказал Лесток, входя. — Что вы опять засели в свою клетку, так что можно всех разом сеткой накрыть! А отец командир где?
— А, доктор! — радостно приветствовали вошедшего молодые люди. — Вот обрадовали нежданно! А про командира, тс! Не велено сказывать! Поехал на могилу Волынского панихиду отслужить. — Речь шла о гофмейстере цесаревны Семёне Кирилловиче Нарышкине, доводившемся покойной жене Волынского недальней роднёй и, разумеется, знавшем сожаление о нём цесаревны.
— Мне нужно поговорить с вами, доктор, — сказал Балк.
— И я хотел с вами посоветоваться кое о чём, — проговорил Шувалов.
Только Воронцов к своему приветствию не прибавил ничего, занятый работой.
— Очень, очень обрадовали!
Лесток подошёл к Воронцову, взглянул на рисунок и спросил:
— Что ж это будет?
— Фронтиспис, виньетка к моим стихам.
— А вы и в стихотворстве упражняетесь? Похвально, очень похвально, молодой человек! — сказал Лесток. — Какие же это стихи?
— Стихи-то, признаться, написал не я, а Третьяковский. Я ему за то два червонца заплатил, а я только перепишу и поднесу.
— А, Третьяковский! Ну это великий пиит, нельзя ли прочитать? Кому же заготовляется такой драгоценный подарок вашей собственной благородной рукой?
— Ах!
— Что «ах»?
— К несчастию, благородная рука эта очень неискусна и очень неловка, чтобы остановить на себе внимание прелестной Цирцеи.
— Унижение паче гордости! Ну скажите, мой друг, я надеюсь, вы не думаете, что ваш старый приятель может в чём-нибудь вам изменить? Скажите. Впрочем, я думаю, что я и сам угадал, подразумевая под именем Цирцеи нашу общую очаровательницу и покровительницу?
— Не ломайте головы, доктор, не в ту сторону гнёте! — сказал Балк. — Очаровательная Цирцея Михайлы Ларионовича не кто другой, как Анюточка Скавронская.
— Анюта Скавронская, — повторил доктор. — А может быть, её очаровательная тётушка?
— Не смейтесь, доктор! — ответил Воронцов. — Разве я смею бросить дерзкий взгляд свой на дочь Петра Великого? Нет! Я понимаю, что она божество, и смотрю на неё как на божество! А тут цветочек, который так и хочется сорвать. А как вы думаете? Ведь Скавронской не будет обидно, если я буду её любить?
— Женщине никогда не обидно, если её любят! Даже знаменитая царица древности Семирамида любила, чтобы за ней ухаживали, а не смотрели на неё как на божество.
— Ну а скажите, доктор, цесаревна не рассердится, если я стану ухаживать за её племянницей?
— Ну, этого я не знаю! Я бы так страшно рассердился, если бы пришли свататься к моей племяннице, когда я сама, её тётка и уж действительно красавица, ещё в девстве обретаюсь.
Шувалов, вслушиваясь в последние слова доктора, взял стул и сел у столика, за которым рисовал Воронцов.
— Тётушка! — сказал с окна Балк, болтая ногами. — Тётушка, разумеется, хороша, очень хороша, да кусочек-то не по нас! А ведь голова-то у всякого одна, и жизнь нам надоесть ещё не успела. Михаил Ларионович это как есть рассудил и любит то, что не представляет никакой опасности да и скорее к делу ведёт. Он не хочет витать в эмпиреях, а хочет весёлым пирком да за свадебку; так ли, дружище?
— Бог вас знает, что вы за народ, — сказал Лесток шутливо. — То будто и не трусы, то робеете сами не знаете перед чем. Один уверяет, что божество, на которое только молиться нужно; другой за свою голову дрожит. Нет, у нас не так водилось. За один взгляд такой красавицы всякий бы жизнь охотно отдал. А что божество-то, так оно точно, только надо спросить, каково будет этому божеству, если ему ни пить, ни есть не дадут, а одними молитвами да восторгами угощать станут? А ведь вы кое-что похожее на это говорите! Ну да дело не в том. Я пришёл к вам завтракать и голоден страшно. Надеюсь, вы угостите меня завтраком?
— Прекрасно, прекрасно, доктор! — вскричал Балк и соскочил с окна. — Я и сам голоден как зверь и очень боялся, что нам придётся завтракать в одинокой тройственности, так как Шувалов будет молчать, — это его любимое препровождение времени, — а Воронцов вздыхать. Какой тут аппетит?
— Что же ты ничего не прибавил о своём любимом препровождении времени — болтать? — заметил Воронцов.
— В том-то и дело, что с вами и болтать-то скоро разучишься. А будет завтракать доктор, так мы и выпьем, и поболтаем, пожалуй, и твою Анюточку тут прихватим. Знаем, что тебе будет как маслом по сердцу! — проговорил Балк и убежал.
«Нет! — думал в это время Лесток. — Не таких ей нужно. Они для неё слишком ещё молоды, а она для них не довольно стара. Такие юноши обыкновенно влюбляются или в девчонок, или в старух».
Столик был быстро сервирован, и молодые люди вместе с доктором принялись уничтожать холодный паштет, котлеты и яичницу по-французски, с зеленью и спаржей, запивая всё это тонким белым и красным бордоским вином.
— Сегодня, господа, не праздник, — сказал Балк, — и нам шампанского не полагается, поэтому предлагаю наполнить ваши рюмки простым столовым вином, с тем, что пусть каждый из вас задумает какой-нибудь цветок и скажет доктору, а я угадаю, кто какой задумал, на основании того, кто в кого истинно влюблён. Потому что говорят, будто каждый цветок выражает собой характер какой-нибудь женщины.
— А я кому же скажу свой цветок? — спросил Лесток.
— Вы? Да разве вы тоже влюблены?
— Как знать! Ведь я хоть и постарше вас, но не отказался ещё от всего человеческого.
— Ну, вы скажите Шувалову. Он мастер секреты держать. В эту минуту в комнату вошёл артиллерийский офицер Пётр Иванович Шувалов.
— Наливайте же и мне, обходить никого не следует, хоть я уж и завтракал! — сказал он.
— Говори доктору название цветка, изображающего даму твоего сердца, и бери стул! — ответил Балк, разыгрывавший роль хозяина.
Пётр Иванович уселся и тоже шепнул на ухо Лестоку имя цветка.
— Ну, я начинаю, — сказал Балк. — Пьём здоровье цветка Михаила Ларионовича — анютиных глазок! Угадал ли?
Воронцов опустил глаза в тарелку.
— Браво, браво! — сказал Лесток. — Увидим, так ли велика будет ваша находчивость дальше. О пассии Михаила Ларионовича мы только что сейчас говорили, так не трудно было угадать.
— Ну, выпьемте здоровье тюльпана! — продолжал Балк.
— А вот и не тюльпана, а лилии; это он метил на меня, — сказал Пётр Иванович. — Хоть лилия и не далеко от тюльпана, а всё же не то!
— Вот выдумал, разве бывают лилии смугляночки?
— Ну, наливай снова! Угадаешь ли мой цветок? — сказал Александр Иванович.
— Угадаю, брат, угадаю! Я дальновиднее, чем ты думаешь, только скажу: береги свою голову! Здоровье махровой розы!
Доктор пристально взглянул на Шувалова. Тот потупился.
— Ну, теперь задача не в том, чтобы я не угадал предмет, в который влюблён доктор, нет, я его знаю; но я не знаю, каким он цветком обозначается! — продолжал Балк.
— В кого же я влюблён? — спросил Лесток.
— Известно — в деньги! — отвечал Балк. — Только каким же цветком можно обозначить деньги?
Лесток поморщился.
— Чертополохом! — отвечал Александр Иванович Шувалов.
— Так за здоровье чертополоха!
В это время вошёл камер-лакей и спросил:
— Её превосходительство Мавра Егоровна приказала спросить, можно ли ей войти?
— Просим, просим, очень рады! — сказал Воронцов и оба Шуваловы, в то время как Балк успел проговорить на ухо Лестоку:
— Я так и знал, что явится!
— А что?
— Да стоит Петру Шувалову показаться, она тут как тут! Я, право, не понимаю, как это ей не надоест; а он хоть и называет её лилией, но, кажется, и не думает…
— Э! Так это она-то лилия; ну, уж этого я никак не думал! Впрочем, отчего же? Пётр Иванович не из тех, которые с ума сходят от глазок; он смотрит и ждёт случая…
— То есть вы хотите сказать, другими словами, что и он не меньше вас любит чертополох!
— Что не меньше, это верно! — отвечал, засмеявшись, Лесток и встал, чтобы приветствовать вошедшую даму.