— А, дядюшка! — весело приветствовала князя Андрея Дмитриевича новая правительница, протягивая ему свою руку, которую тот поцеловал. — Я счастлива, что могу приветствовать именем дяди вас, а не того зверя, которого я так боялась. Притом же ведь вы мне в самом деле дядя, а тот… Ну, скажите по правде, какое он имел право, какие оказал услуги? Не правда ли, я хорошо сделала, что приказала его арестовать?
— Восходящее солнце всегда делает хорошо, когда поднимается из тумана вод, ваше высочество! — метафорически отвечал князь Андрей Дмитриевич с улыбкой тонкого придворного. — Душа вашей тётушки, царевны Прасковьи Ивановны, моей благодетельницы, теперь молится о вашем счастии!
— Да! Но скажите, у неё и у вас, князь, говорят, была дочь; скажите, где она? Жива ли?
— Воспитывается в Париже, ваше высочество, обеспеченная вполне милостью вашей тётушки, покойной государыни! Она ни в каком случае не желала, чтобы ребёнок оставался в России, и я должен был уступить её настоянию.
— Это всё было дело зверя! Но мы это переделаем, не правда ли? Ведь мы переделаем?
— Это будет зависеть от воли и милости вашего высочества! — И Зацепин откланялся. За дядею шёл с приветствием племянник.
Правительница улыбнулась ему своею особой, партикулярной улыбкой, сберегаемой ею только для тех, кого она хорошо знала, кого причисляла к своим и к кому выходила иногда в платке и душегрейке.
— А, граф! Ну, право, я бы вас сделала графом, если бы вы не были князь! Вы ведь рады, что меня не будет сторожить этот зверь и что я не буду дрожать от того, что подумаю: «А вдруг он приедет!»
— Все радуются принятию правления вашим высочеством, в надежде, что прекратится та тирания, которой все, преданные вашему высочеству, должны были ежечасно бояться!
— Ах да! Пошлите же к Ушакову, чтобы он не мучил Семёнова и Граматина и всех тех, кого терзали по приказанию того зверя за меня, и чтобы всех их привели ко мне! А вы, граф, ведь придёте вечером к Юлиане поиграть с нами в карты?
Молодой Зацепин откланялся. В это время входил сам страшный Ушаков; за ним шёл Альбрех; а позади, в другой зале, виднелись измученные лица Ханыкова, Аргамакова, Алфимова, Пустощкина, Семёнова и Граматина, мучимых на пытке, по приказанию Бирона, за преданность Анне Леопольдовне.
Было уже совсем утро, когда во дворец приехала цесаревна Елизавета Петровна. Несмотря на то что принцесса как-то чопорно и натянуто взглянула на неё, цесаревна бросилась к ней на шею.
— Моя милостивая государыня, всемилостивейшая моя покровительница, поздравляю, поздравляю! Ведь он всем нам враг был! Всем делал только зло! Пусть же зло это на нём и отзовётся! Пусть на себе он испытает… А я надеюсь на милость вашего высочества, на ваше покровительство…
Цесаревна плакала на груди правительницы. Этими слезами, этой покорностью и беззаветной искренностью она успела рассеять всякое предубеждение, всякое сомнение принцессы Анны Леопольдовны. Глаза её тоже увлажнились, натянутость исчезла, и она с искренностью взглянула на цесаревну.
— Не правда ли, тётя, ведь мы будем любить друг друга, будем сёстрами, будем помогать одна другой? — спросила она.
И они замерли обе во взаимном сердечном поцелуе.
Приехал сын Миниха, обер-гофмейстер принцессы, и привёз манифест о принятии на себя регентства принцессой и список наград и назначений. Принцесса, не задумываясь, всё утвердила.
— Антон! Я тебя назначаю генералиссимусом! — сказала она.
А принц, переглянувшись с Остерманом, не нашёл для себя лучшего занятия, как усесться в амбразуре окна и перебирать палочки китайского кастета; благо, тогда эта пустая забава была в моде.
Скоро прибыл и герой дня, фельдмаршал Миних. Действия нового правительства начались прежде всего смягчением положения арестованного за безусловную преданность Бирону кабинет-министра Алексея Петровича Бестужева, к которому Миних послал Манштейна, чтобы его успокоить.
Остерман всё это время молчал, принеся поздравление и благодарность за пожалование его генерал-адмиралом флота, хотя из всего морского словаря он помнил только одно слово «шканцы», и то потому, что когда он для получения средств прибыл в Россию, нанялся к вице-адмиралу Крюйсу быть его камердинером и секретарём и, раздевая вице-адмирала, вынес на шканцы его вице-адмиральские сапоги, то был крепко выруган за то вахтенным офицером, с строгим внушением об уважении к шканцам. Но, разумеется, это нисколько не мешало ему думать, что он принесёт пользу русскому флоту, вероятно, прежде всего тем, что будет получать генерал-адмиральское жалованье. Когда принц Антон, позабавясь вдоволь своим кастетом, подошёл к Остерману и спросил: «Что же мы будем теперь делать?» — то Остерман с лаконической краткостью ответил ему: «Ждать!»
Левенвольду не приходилось ждать; за услугу, которую он оказал, наложив свою руку на герцогиню Бенигну, он не остался без награды. Велено было заплатить его долги, и он сохранил своё положение, хотя и не стал политическим человеком. Кабинет-министром вместо Бестужева назначили не его, а Головкина.
Миних добился своего. Он был первый министр и, по видимой неопытности и неспособности к правлению принцессы Анны Леопольдовны, мог считать себя главой империи. Но не один он это думал. Когда молодой Зацепин, обласканный принцессой и приглашённый в её интимный кружок, счёл за обязанность осыпать любезностями и её ближайшую и неразрывную наперсницу Юлиану, или Юлию Густавовну Менгден, то та между разговором вдруг вздумала его спросить: «А довольны ли вы, что мы теперь правительство?»
И всё это делалось и говорилось именем императора Иоанна III, который мирно спал, убаюкиваемый своею кормилкой, молодой и здоровой новгородской крестьянкой, сидевшей подле него, качавшей люльку и напевавшей ему колыбельную песенку:
Приди, котик, ночевать,
Приди Ванечку качать!
Я за то тебе, коту,
За работу заплачу!
Дам кувшинчик молока
И кусочек пирога!
Приди, котик, не стучи
И Ванюшу не буди!
Ваня станет подрастать,
Будет царством управлять.
В тот же день вечером слышалась другая колыбельная песня. За оградой Невского монастыря, в тесной и душной келье из двух комнат, со сводами и с железными решётками в окнах, — келье, замкнутой наглухо и окружённой строгим караулом, больная, разбитая, с повреждённым позвоночником, вся в пластырях и перевязках, сидела в креслах принцесса Гедвига перед своими назваными отцом и матерью и старалась их утешить.
Подле кресла Гедвиги стояла арфа, пяльцы и столик с рабочим несессером, книгами, нотами и некоторыми мелкими вещами, присланными ей, с дозволения правительницы, цесаревной Елизаветою Петровной. Одна из книг была раскрыта. Гедвига перед тем только что читала её, чтобы чем-нибудь рассеять, чем-нибудь развлечь поражённого и расстроенного её воспитателя.
Выбор чтения был как нельзя удачнее. Это была легенда, хроника, сказание об одном благородном рыцаре, бывшем графе и владельце имения, которое герцог недавно купил в Силезии, Конраде Вартенбергском и его славных подвигах на защиту христианства и распространение слова Божия.
Действие происходило во времена саксонского герцога Генриха Льва и его борьбы с вендскими и славянскими городами.
Гедвига читала эту хронику своим задушевным голоском в надежде обратить печальные мысли своего воспитателя в другую сторону, возбудить в нём надежду на лучшее будущее и охранить от того ожесточённого отчаяния, в котором он находился. Побеждая чувствуемую ею боль и свои личные материальные и нравственные страдания, она старалась вызвать в нём чувство снисходительности, терпения и покорности судьбе, с какими Конрад Вартенбергский переносил свои страдания. Бирон молчал. Он слушал, прерывая иногда чтение малодушным стоном, чувствуя боль от ушибов и ссадин, полученных им в драке с арестовавшими его солдатами. Эти ушибы и ссадины он примачивал, натирал разными мазями и прикладывал к ним компрессы. Вдруг, в ту самую минуту, когда Гедвига читала описание великодушных чувств Конрада, прощающего своих врагов, Бирон изо всей силы ударил кулаком по столу, так что в келье всё задрожало.
— Точно, точно, я виноват! — вскричал он. — Я был слишком мягок, слишком снисходителен! Всех бы их колесовать нужно было, начиная с Ушакова и Остермана; всех следовало бы на виселицу!.. Тогда бы они боялись, тогда бы не смели!.. Пусть теперь попадут в руки, я им покажу! Я сделаю…
Потом он стал говорить о своих заслугах, о пользе, которую он принёс. Послушать его, так Россия не умерла с голоду только благодаря ему; наконец, не сгибла от беспорядков и неурядицы только потому, что он принимал против того надлежащие меры… И вот, несмотря на эти заслуги, вследствие его снисходительности, он схвачен, он арестован. О Миних! Мало было его колесовать, его нужно было живым сжечь, на мелкие куски изрубить, а он… Теперь я в их власти. Что они со мною сделают? Что сделают? И он плакал от страха при мысли, что будет с ним завтра.
В то же время его бесцветная супруга, его Бенигна, всегда хвалившаяся перед мужем своей бескорыстной преданностью, теперь рассыпалась в жалобах и стенаниях. Она теперь валила все вины на него, во всём был виноват он! И она тоже стонала и плакала.
— Всю жизнь мою я пожертвовала тебе! — говорила она. — Разве я не могла выйти замуж действительно? Разве я не могла кого-нибудь полюбить и быть счастливой? Нет, я от всего отказалась, всю себя отдала тебе, оберегала тебя. И вот за то в награду тюрьма, ссылка, а может быть, ещё пытка, мучения, казнь! За что? За что?
И она уже упрекала его, и угадает ли читатель, за что? За излишнюю снисходительность и слишком нежное сердце.
А в глубине картины, в углу, стояла, повязанная платочком и до некоторой степени прифранченная, известная нам Фёкла Яковлевна, бывшая подруга Елпидифора, начётчица и сектантка, допущенная находиться при больной принцессе по настоянию доктора Листениуса и по ходатайству князя Андрея Дмитриевича, та самая Фёкла Яковлевна, которая говорила про себя, что она ничья, а Божья!