— Дядюшка, разве я вам дал повод думать…
— Думать тут, друг, нечего, а надобно делать! Я это тебе тогда сказал потому, во-первых, что не хотел себя связывать; а во-вторых, потому, что хотел посмотреть на тебя. Теперь же скажу, что я именно тебя назначил своим единственным наследником всего движимого и недвижимого. Бумаги об этом я сделал ещё в Петербурге, и ты обо всём найдёшь подробные указания в моём конторском бюро. Позовёшь, впрочем, управляющего Чернягина, он тебе всё разъяснит. Ты по этим бумагам получишь мои дома в Петербурге и Москве со всем, что в них есть. Инвентари в конторе ведутся в порядке. Получишь Парашино, имение, которое я отделывал с любовью и для украшения которого я ничего не жалел; получишь мои костромские, владимирские, тамбовские и саратовские имения, более пятнадцати тысяч душ; кроме того, там, в конторе, есть ещё липманских квитанций на внесённый в гамбургский банк капитал тысяч триста с чем-то. Это всё твоё, друг… Постой, постой, не задуши! — сказал Андрей Дмитриевич, отводя рукой племянника, когда тот хотел было броситься его благодарить. — Это я делаю, во-первых, чтобы поддержать род князей Зацепиных; а во-вторых, потому, что я тебя искренно полюбил и тебе верю! Ты моё имущество не промотаешь и что обещаешь, то исполнишь. А я хочу возложить на тебя именно ту обязанность, которую не мог исполнить сам.
— Дядюшка, прикажите.
— Ничего не приказываю, а прошу, и дай мне слово, что мою просьбу исполнишь. После моей смерти, схоронив меня в Зацепинском монастыре, ты сейчас же приезжай сюда, разыщи мою дочь Настю, твою двоюродную сестру, передай ей формально документы на получение в день совершеннолетия из амстердамского банка миллиона рублей и скажи, что от меня ей один завет. И просьба — не мешаться в политику!
— В политику, дядюшка? Что вы хотите этим сказать?
— А то, мой друг, что у нас на святой Руси, благодаря удаче таких прощелыг, каковы были Бирон и Левенвольд, развилось в такой степени проходимство, что, разумеется, её в покое не оставят. Для того-то, без сомнения, государыня и хлопотала, чтобы её удалить. Об одном и я прошу: не сдаваться на советы этого проходимства. И не слушать соблазнительных предложений, которые, нет сомнения, будут на неё сыпаться!
— А у вас нет никаких указаний, дядюшка, которыми можно было бы руководствоваться при поисках?
— Мало… но нельзя сказать, чтобы не было никаких. Первое, что мне известно, это то, что, где она воспитывается, знал Куракин-отец. Через него государыня и дело всё вела. Сыну, однако же, он не передал. Не знаю, известно ли Бирону, но сказали мне, что знает в Париже ещё какая-то Вижье. Но кто такая эта Вижье и где она, я понятия не имею! Но вот тебе данные: совпадение времени — восемь лет назад; возраст — девятый год, отдана на воспитание агентом русского правительства; положенный на её имя в полтора миллиона капитал. Совпадение этих условий не может быть случайным. Я могу ещё указать на точные приметы: у неё над левой бровью маленькое родимое пятно, другое родимое пятнышко есть на правом плечике. Потом, смешная вещь: на второй или третьей неделе от рождения у Насти сделался первый лихорадочный припадок. Кормилка заявила, что у ребёнка родимчик, и как ты полагаешь, что она сделала? — сильный и глубокий порез правой икры. Уверяет, что у них всегда так делают. Порез залечили, но на икре остался широкий белый шрам, который, думаю, и теперь заметен. Наконец, я не полагаю, чтобы её заставили переменить религию, а тогда сохранили и имя Анастасия.
Андрей Васильевич полюбопытствовал ознакомиться с характером бумаг, которые он должен был передать.
Андрей Дмитриевич ответил:
— Возьми и прочитай. Разумеется, если бы, когда вносил эти деньги, я знал тебя, то условия взноса были бы иные. Но тогда, не имея возможности никому довериться, я внёс их с тем, чтобы выдать такой-то, с описанием примет и обстоятельств воспитания, предоставляя банку право удостовериться в действительности личности. Если же в течение пятидесяти лет никто не явится, то внесённый капитал должен быть употреблён на благотворительные учреждения в Париже и Москве, носящие имя Анастасии.
— Доберусь, дядюшка, будьте покойны, и если только жива — отыщу, и ваше приказание будет выполнено в точности! Но, дядюшка, за что же вы лишаете её того, что ей следует, назначая меня вашим наследником?
— Нет, мой друг, ей этого не следует! Мне предоставлено было право воспользоваться имуществом моей жены с тем, чтобы ни в каком случае я не передавал его своей дочери, о которой бы даже забыл. Взамен этого наследства, я тебе говорил, государыня положила на её имя капитал. Прибавляя к этому капиталу ещё миллион, я полагаю её достаточно обеспеченной. Между тем ведь и я князь Зацепин и не могу не желать, чтобы имя нашего рода, князей Зацепиных, цвело и красовалось из века в век, особливо видя, что ты будешь его достойный представитель и, вероятно, будешь стараться, чтобы и дети твои были достойны тебя! Род, мой друг, сам по себе в настоящее время потерял всякое значение. Осталось это значение только в королевских семействах, и то только в рассуждении наследника престола. Теперь важен капитал, имущество, собственность. Если у нас сохранились ещё кое-какие привилегии, то не в смысле родового права, а только как кастовые отличия, сословные преимущества. Действительная сила теперь в богатстве! Ну, ты и будешь богат, стало быть, будешь и силён… Однако ж я устал. Слава богу, что успел всё это тебе высказать! Теперь на душе легче! Знаю, что, когда меня не будет, ты сделаешь всё, что сделал бы я… — И Андрей Дмитриевич приказал унести себя в спальню.
На другой день Андрей Дмитриевич, расположившись на террасе, вновь с особым любопытством следил за движением по реке. День был праздничный, и население Шарантона было особенно оживлено. Куда-то направлялся крестный ход, с двумя патерами во главе. Разряженные горожанки и поселянки, с цветами в руках, богомольно следовали за процессией и пели воскресные гимны.
— Право, Андрей, очарование полное, — сказал Андрей Дмитриевич. — Ну чем не остров Кипр с архипелагом кругом и чем не празднество моей богини Киприды? Вот она, увенчанная цветами, стоит и улыбкой своей счастливит всякого, в ком горит таинственный огонь страсти. Вот, смотри, собирается флотилия челнов и лодок, это кипряне. Они едут на остров любви поклониться божеству. Они везут ему в жертву живую красоту. Сам экзарх ведёт обречённую богине, одетую в пурпур и злато невесту. Она останется на ночь в храме у подножия и примет то, чем осенит её маленький спящий божок. Не есть ли это, впрочем, изящный и роскошный первообраз того, что в грубой и жёсткой форме проводит в русскую жизнь Ермил Карпыч, с своим раденьем, напоминающим грациозные хороводы античных дев, с их прославлением Вакха и Киприды, но напоминающим так, как нацарапанная карикатура может напоминать художественное произведение?
Но именно поэтому и нельзя сравнивать одно с другим. Одно было изящно, светло, прекрасно; другое — грубо, жёстко, нелепо. Одно ласкало все чувства, все понятия, давало наслаждение изящным; другое — ничего более, как только грубая чувственность. Богине наслаждения приносилась в жертву красота, как вера в её могущество, как служение её культу. А тут кому, какая жертва? Там искренность и вера, а здесь недостойный обман.
Они приносили в жертву богине прекраснейшую, за то богиня защищала их в тяжкие минуты и защитила в годину роковой войны. Кипр победил несметную силу Ксеркса, идущую залить и потопить Элладу, а с нею и самый Кипр; победил не силою мышц своих воинов, а могуществом, которому нет на свете равного; могуществом любви и красоты.
Ты не читал Геродота? Жаль! Впрочем, читая его, и я не понял. Мне пояснил эту сцену ориенталист Гаммер, который пользовался санскритскими и персидскими источниками. Там говорится о том, как кипрянки победили всю армию Ксеркса могуществом своей красоты.
На следующий день слабость усилилась. Андрей Дмитриевич не мог уже читать и с трудом говорил. Но он всё лежал на террасе, любовался Кипридою и раскинувшимся перед ним пейзажем.
— Мне бы хотелось, чтобы вон то стадо бурых коров с своими пастушками и пастухами паслось вот тут, внизу! — сказал он, указывая на расстилавшуюся перед ним долину. — Узнай, Андрей… устрой, если возможно.
Через несколько часов стадо паслось у его ног. Пастушки в праздничных костюмах кормили сочной травой полных и злачных коров, переливы пастушьих рожков звучали в воздухе.
— Взгляни, Андрей, как красив этот пастух, в своей швейцарской шляпе, с густыми седыми волосами. Он напоминает мне что-то библейское, что-то говорящее о праотцах. Я таким воображаю Исаака, встречающего Ревекку.
Среди этой роскошной природы, любуясь её красотою и вдыхая свежий воздух Средней Франции, он видимо угасал. Но он всё слушал и смотрел, всё хотел обнять, всем насладиться. Услыша вдали песню, он вспомнил, что перед выездом из Парижа он слышал, что там ждут из Италии знаменитого певца Сариотти, и выразил желание его послушать. Андрей Васильевич ту же секунду распорядился пригласить певца.
— Сегодня я чувствую себя очень нехорошо! — сказал вдруг Андрей Дмитриевич. — Послушай, друг, я дал слово княжне Кантемир непременно вызвать попов. Если я скажу «пора закладывать», ты ту же минуту пошли за ними. Я надеюсь сказать эти заветные слова уже тогда, когда по приезде они меня не застанут. Это будет похоже на то, как в моих глазах Пётр Второй, этот царственный мальчик, сумевший сослать в Сибирь своего воспитателя, на моих глазах сказал: «Подавать сани» — и погас. Тем лучше! По крайней мере, они не будут меня мучить. Да не оставляй меня здесь, увези хоронить в Зацепине, — опять повторил он. — Пускай я там буду лежать со своими!
К вечеру приехал Сариотти.
— Спой мне, мой дорогой, что-нибудь… вот оттуда, поближе к воде, подле подножья богини красоты и наслаждения… Потешь умирающего!
И нежные звуки итальянского тенора разлились в воздухе.
Андрей Дмитриевич заслушался.