— Она в монастырь идти хочет! — говорила ему Анна Леопольдовна.
— Чтобы вид угнетённой иметь, чтобы вся гвардия её освобождать желание возымела, — отвечал Остерман. — Нет, всемилостивейшая государыня, цесаревна в монастыре опасной птицей может стать!..
И он снова брал с правительницы слово поговорить твёрже и настойчивее.
И цесаревна с каждым днём начинала чувствовать, что настояния правительницы становятся упорнее, что её возражения и мольбы с каждым днём действуют на неё слабее. Она видела, что весьма легко может случиться, что в один день вопрос ей будет поставлен ребром: предложат или дать согласие, или в самом деле указать тот монастырь, который она избирает для спасения своей души. И она очень тосковала.
Лесток, пользуясь этим состоянием духа цесаревны, старался всеми мерами возбудить её.
— Вы испытали уже монастырскую жизнь и знаете, что это значит! — говорил он. — Знаете, как тяжела, как невыносима она. Притом это касалось только одной внешности, и то более по вашей воле. А когда монастырь будет иметь право входить во все; когда будут наблюдать каждый ваш взгляд, ревниво следить за каждой вашей мыслью; когда чтение того, что вы читаете, будет поставлено вам в грех; разговор, с кем вы захотите говорить, будет поставлен в преступление; когда вы, рождённая, чтобы царствовать, будете голодать и трудиться; когда вы будете мучимы всем, чего вы не можете переносить, именно потому, что вы этого переносить не можете, — тогда, о, тогда вы поймёте, какой действительно грех совершили вы над собой! Вы поймёте, что, отказываясь от того, что вам принадлежит по праву и на что вы рождены, и предоставляя тиранить не только себя, но и всю Россию разным Биронам, Остерманам, Левенвольдам и, вероятно, Линарам, вы совершаете более чем самоубийство, совершаете преступление. Решайтесь же, наша прекрасная, всеми любимая цесаревна! Подпишите обязательство… Вы читали шведский манифест? Они обещают удесятерить свои усилия. Герцог голштинский, ваш племянник, также явится в армию… Все желания ваши будут исполнены; нужно только, чтобы у них было что-нибудь, чем бы они могли подвинуть шведов. Нужно обязательство…
— На уступку завоеваний моего отца? — горячо отвечала цесаревна. — Никогда! Никогда! Я просила вас, мой дорогой доктор, никогда со мною даже и не говорить об этом. Вы сами говорите, что я любимая всеми ваша цесаревна; о, тогда я буду всеми ненавидимая, презираемая! Нет, ни за что! Вот что я даю, вот на что я согласна, если они мне действительно помогут: я плачу все издержки вооружения и войны; во всю мою жизнь даю Швеции ежегодную субсидию; отказываюсь от всех враждебных Швеции союзов; предоставляю преимущество в торговых сношениях; ни с кем не вступаю в союз, кроме Швеции и Франции; помогаю во всех их затруднениях и защищаю их интересы всеми силами империи; наконец, со стороны Финляндии округляю границы в их пользу. Более ничего, решительно ничего! Не потому, чтобы я не хотела, но потому, что не могу; потому что заслужила бы презрение не только всех русских, но даже самой себя. Идите, доктор, объясните это маркизу, пускай войдёт в моё положение. Я делаю, что возможно; больше ни сделать, ни обещать не могу.
Лесток пожал плечами.
А в это время граф Линар, прощаясь с правительницей перед своим отъездом в Саксонию, убеждал её быть твёрдой и во что бы то ни стало заставить цесаревну выйти замуж.
Он перед тем только был у Остермана, и Остерман доказал ему, что пока цесаревна находится подле них, не устроена и может оказывать свою инфлуэнцию на гвардию и народ, который видит в ней дочь Петра Великого, — ни правление великой княгини, ни царствование её сына, младенца Иоанна, твёрдыми быть не могут, и предпринимать что-нибудь до окончательного разрешения этого главного вопроса невозможно.
— Мы стоим на вулкане, — говорил Остерман. — Взрыв этого вулкана зависит от цесаревны. Самый отказ её от замужества доказывает уже, что она не прочь воспользоваться своим положением.
— Вы бы сами поговорили об этом с великой княгиней-правительницей, граф, — заметил Линар. — Вам, как члену кабинета и первому министру, всего ближе выяснить…
— Э, ваше сиятельство, — отвечал Остерман, — неужели изволите иметь мнение, что я об этом пространнейших рассуждений не имел и всемилостивейшей моей государыне правительнице обо всём обстоятельно не докладывал? Нет, я объяснял всё досконально, сиречь весьма основательно. Я пунктуально изложил всю опасность, какая происходит от неустройства в замужестве цесаревны. Но государыня принцесса мне не верит. Она всё полагает, что я на стороне её супруга, принца Антона.
Не желает она вникнуть, что я действительно на стороне принца Антона стоял, но только при Бироне и против него. Тогда я думал, что всё же лучше принц Антон, чем Бирон, уже и потому, что он отец нашего царствующего императора, да хранит его Бог! А они, все эти Минихи, Менгдены, Головкины, хотят её уверить, что я и теперь против неё и думаю только о принце Антоне. Да я за неё жизни бы своей не пожалел и хоть сейчас готов для её благодарности и для того, что ей полезно быть имеет, всего себя отдать; и теперь всей душой хлопочу о том, чтобы от опасности всякой ей предотвращение сделать. Выслушайте, граф, — продолжал Остерман. — Я не говорю того, чтобы цесаревна устраивала какой-либо заговор или делала бы какие приготовления. Но если она этого не делает, то только по беспечности её характера и потому, что люди, которых она к себе приближала, были не такого сорта, которые решились бы на что-нибудь, выходящее из обыкновенного порядка. А что, если она попадёт на человека, который её подтолкнёт? А возможность она имеет. За нею пойдут, как пошли за Минихом против Бирона, но как не пошли бы ни за мною, ни за принцем Антоном, ни за Гессен-Гамбургским. Да, говорят, и за Минихом-то пошли потому, что думали, что он идёт сделать револьт в пользу цесаревны Елизаветы.
В это время Остерману доложили о приезде английского посла, баронета Финча.
— Что вы желать изволите, ваше сиятельство, — спросил Остерман у Линара, — чтобы английского посла я при вас принял или один на один и рассказал бы вам потом подробности нашей беседы?
— Я предпочитаю подождать один, — отвечал Линар.
— Проси в гостиную, — сказал Остерман официанту и поднялся сам.
Линар остался дожидаться.
После первых приветствий, высказанных взаимно друг другу, и обычных дипломатических вопросов, сделанных Остерманом о здоровье английского короля, его первого министра лорда Гаррингтона и принцев, также о речи, произнесённой Гаррингтоном в парламенте, а равно и о победе, одержанной благодаря этой речи министерством по вопросу землевладения в Ирландии, — одним словом, по выполнении всех обрядностей, с которыми дипломаты приступают к серьёзным объяснениям между собою, английский посланник сказал Остерману:
— Англия и наш всемилостивейший государь король, равно как и лорд первый министр, настолько желают всякого преуспевания России и возвышения и укрепления нынешнего её правительства, что не могут не относиться подозрительно ко всему, что может стать на этом пути. По этому-то общему всех нас, англичан, желанию содействовать всеми способами возвышению и процветанию нынешнего русского правительства, министр Гаррингтон ещё весной доставил мне сведения о существовании здесь большой партии, весьма враждебной нынешнему порядку вещей. Партия эта, как я тогда передавал вам, граф, группировалась только около шведского и французского послов и главой своей признавала цесаревну Елизавету. Теперь, после объявления вам шведами войны, всемилостивейший король мой, особо озабочиваясь действиями этой партии, могущими быть крайне опасными для царствующего императора и великой княгини-правительницы, особо поручил обратить на них ваше внимание и прочитать составленную у нас в министерстве по собранным точным сведениям меморию, оставив вам с неё копию.
Меморией этой цесаревна прямо обвинялась в сношениях с шведами, производимых чрез посредство её доктора Лестока и французского посланника маркиза Шетарди, и в сообщении им, что если они объявят себя защитниками прав прямых наследников Петра Великого, то будут встречены народом и войском не токмо как враги, но как избавители.
Остерман был поражён этим известием, но, как истинный дипломат, не дал почувствовать, что его тут что-нибудь особо интересует. Взяв передаваемую ему копию с мемории, он хладнокровно сказал:
— Нам это сообщение передавал уже несколько дней назад наш агент. Он доставил нам даже подлинный манифест, который шведский главнокомандующий старается распространить, вопреки обычаям образованных государств. К сожалению, он не передал нам оснований, на которые опирается его донесение. Разумеется, можно арестовать Лестока и от него добиться признания. Сообщение, переданное мне вашим превосходительством, даёт к тому полный повод.
Англичанин, который, видя спокойствие Остермана, не полагал видеть в этом спокойствии ту выдрессированную хитрость, которой Остерман отличался. Он подумал, что и в самом деле вся нить сношений опасной, как он говорил русскому правительству, партии давно известна, и с ужасом подумал, что его дружественной мемории может быть придан вид доноса, по коему начнутся пытки и терзания. От этой мысли он невольно крепко поморщился.
Поэтому, разглаживая дипломатически свои рыжеватые бакены, он сказал с своею вечной флегмой:
— Дружеское сообщение, делаемое одним правительством другому, ни в каком случае не может служить документом для обвинения кого-либо. Оно только предупреждение. Без всякого сомнения, ваше правительство найдёт более точные доказательства для расследования и не вмешает в ход дела дипломатических сообщений моего короля; мы же с своей стороны употребим все меры, чтобы помочь русскому правительству в его изысканиях для раскрытия интриги, могущей быть опасною вследствие видимого французского влияния.
Остерман заверил посланника, что его сообщение будет содержаться в совершенной секретности, что о нём не будет знать никто, кроме него, Остермана, и просил не оставлять дальнейшими извещениями. На этом они расстались.