Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней — страница 92 из 135

Остерман в ту же минуту предъявил меморию Финча графу Линару в подлиннике.

— Вот, ваше сиятельство, соизволите прочитать. И вы, и государыня великая княгиня-правительница изволите быть недовольными, что я всё откладываю принятие великой княгиней титула императрицы, царствующей совместно с сыном. Но подумайте: как тут приступить к такому важному делу, как изменение статуса и отрицание дающего права на царство завещания покойной императрицы, когда, вы видите, даже с неприятелем военным в альянсы входят, советы дают и помощью обнадёживают? И всё вокруг цесаревны кружится. О Шетарди я писал Кантемиру. Нужно сделать, чтобы его отозвали, но сделать так, чтобы не обидеть французскую щекотливость. Я знал хорошо, что связью между всеми ими служит Лесток. Недаром барон Нолькен, бывший шведский посол, здоровый, как норвежский бык, каждую неделю раза по три хворал и приглашал лечить себя Лестока. Но не будет маркиза, нет теперь шведского посланника, не будет Лестока — будут другие, будут, может быть, более решительные. Дело не в них, основание всему — цесаревна Елизавета. Выдайте её замуж, отправьте в Митаву, окружите почётом, но чтобы в этом почёте было полное отдаление от всяких надежд на присвоение себе отцовских прав, — и вы станете твёрдо, для вас не будут опасны ни Лесток, ни Шетарди. Скажут, есть внук Петра Великого. Да. Но каков то он ещё будет? Вызовет ли он в войске и народе симпатию? Сумеет ли поставить себя так, чтобы быть опасным тоже внучке Петра, хоть и от другого колена, но уже царствующей, уже владеющей? Это весьма сомнительно, тем более что, воспитываемый в немецких землях в лютеранской религии, он будет слишком далёк от русского народа. Цесаревна же близка к нему. Она им любима. Поэтому вопрос о выдаче её замуж — вопрос настоятельный, вопрос насущный для благополучного царствования ныне владеющей линии; и если вы можете, граф, употребить ваше влияние, то ничем вы так не укрепите положение нынешнего правительства, как уговорив великую княгиню выдать цесаревну замуж, хоть бы даже для того пришлось прибегнуть к насилию. После можно объявить себя императрицей и делать всё, что будет благоугодно и что может вести только к укреплению и возвышению. Не будет главной причины, способной вызвать, как я уже имел честь представлять, взрыв вулкана, — можно будет и не бояться взрыва.

Настроенный такого рода беседами, которые одинаково повторялись как самим Остерманом, так и его врагами, успевшими уже, для своего усиления, убедить правительницу возвратить из ссылки Бестужева-Рюмина, граф Линар решил со своей стороны действовать решительно. Он понимал, что как Остерман, державшийся принца Антона, так и он сам, и Головкины, стоявшие, разумеется, за принцессу Анну Леопольдовну, и даже миниховцы, для противодействия которым, равно как и в подрыв влиянию Остермана, признан нужным Бестужев, — все одинаково согласны в том, что следует уничтожить, лишить значения цесаревну Елизавету. В ней, и в одной ей заключается вся опасность, вся шаткость положения нынешней правительницы и царствующего императора. Не будь её, привлекающей к себе общее сочувствие, вызывающей восторг даже в противниках её отца, значение её племянника само собою станет темнеть, искоренится, и русские привыкнут в потомстве Иоанна Алексеевича видеть наследственную линию своих императоров, видеть потомков того же Петра, только с боковой линии, линии, впрочем, старшей.

«Да, русские слишком безучастно относятся к тому, кто ими правит; они слишком привыкли к рабству, чтобы рассуждать, — думал граф Линар. — Не будет у них руководительницы, не будет опоры, — и все ухищрения разных Лестоков, Нолькенов, Шетарди будут мыльные пузыри, лопнувшие бураки фейерверка, сверкнувшие в воздухе и упавшие к ним же на голову.

Народ везде привыкает к зависимости по силе общей инерции; инерция русских в этом отношении особенно замечательна. У них действительно кто ни встал да палку взял, тот и капрал.

Стало быть, вопрос в том, чтобы цесаревны не было, чтобы она была удалена, и наилучший вид такого удаления, без всякого сомнения, — замужество. Какой вид удаления можно предпочесть этому, в котором предполагается семейное счастие, радость, любовь? Монастырь? Но тут она будет заключённая, страдалица, вызывающая сострадание, стало быть, и сочувствие. Кроме того, всякие монастырские двери раскрываются, всякие обеты снимаются. Явится предлог, — скажут, что эти обеты были насильственны… Смерть? Но смерть, даже естественная, вызывает клевету, народную ненависть, которую враждебные элементы будут, разумеется, питать и раздувать. Я уже не говорю о том, когда в прекращении мешающей нам жизни действительно принималось участие. А тут пусть рассуждают как хотят; удивительно ли, что девица её лет захотела наконец выйти замуж и стала счастливой женой, разделяющей интересы своего мужа, наконец, счастливой матерью. Это такого рода обеты, которые не сбросишь с себя, как монастырский клобук, не отопрёшь, хотя бы золотым ключом, как ворота крепости. Да, замужество, непременно замужество! Нужно непременно, чтобы Анюта на этом настояла».

Вот с такими-то мыслями о русских, о положении дел и потребностях минуты граф Линар решился настаивать перед Анною Леопольдовною о необходимости безотлагательно выдачи цесаревны Елизаветы Петровны замуж, во что бы то ни стало, тем более что и подходящий к тому жених, принц Людовик, был налицо.

— Что же я сделаю? — говорила правительница в ответ на настояние Линара. — Я уже грозила ей монастырём, и она согласилась лучше идти в монастырь, чем замуж! Она говорит, что там за меня молиться будет.

— Она очень ловка, эта цесаревна Елизавета, и слишком надеется на твою доброту и снисходительность, — возражал Линар. — Она говорит о молитве за тебя, а сама поднимает шведов и в твоих глазах составляет себе партию. Тебе нужно быть потвёрже, порешительнее. Нужно, чтобы она видела, что в твоей угрозе не только одни слова.

— Если ты хочешь, чтобы я в самом деле заперла её в монастырь, я сделаю. Скажу завтра же Головкину и Остерману, чтобы они распорядились.

— Это не так легко. Ни Головкин, ни Остерман, пожалуй, не найдут помощников. Прежде всего нужно увести отсюда гвардию, на которую она, видимо, опирается. Или вот что: нельзя ли как, не приступая к чрезвычайным мерам насилия против её личности, действовать на людей к ней близких?.. Кто к ней теперь близок? — спросил он.

— Не умею тебе сказать, — отвечала Анна Леопольдовна с улыбкой. — Про неё так много говорили, что, право, кажется, нельзя верить. А теперь, ну, кто: Шувалов, Бутурлин или этот певчий, как его… да, Разумовский; до того, говорят, был какой-то Шубин, которого покойная тётушка приказала убрать. Вот у меня так только один грех, это ты! — задумчиво проговорила Анна Леопольдовна.

— Прекрасная повелительница, — отвечал Линар, становясь перед нею на одно колено. — Преклоняюсь перед тобой за этот грех, если можно назвать грехом чистую взаимную любовь нашу. Но теперь не о любви дело, — продолжал он, вставая и садясь подле. — Мы не хотим мешать ничьей любви. Цесаревне можно тонко дать понять, что с выходом замуж она может сохранить хоть всех, любить кого угодно. Принца Людвига, надеюсь, можно уговорить быть неревнивым. Ведь это брак политический. Между тем нужно представить, что с её отказом, вызывающим сомнение в её намерениях, она подвергает опасности всех близких себе; что своим отказом она не только может подвергнуть их гибели, но вызвать грозу даже против самой себя. Вопросы политической жизни бывают так важны, что могут вынудить к мерам крайним. А эти крайние меры могут вести не только к монастырю, но и к пытке!

— Пытке? — с испугом повторила Анна Леопольдовна.

— Да, пытке! — жёстко повторил Линар. — Она государственная преступница, если сошлась с неприятелем. И если показания Лестока набросят на неё тень, то… Пётр Великий приказал же пытать своего сына, который вдесятеро менее был виновен, чем она. Он не сносился с воюющим неприятелем. А если она сносится непосредственно с внешним врагом и, составляя внутреннюю партию недовольных для мятежа и возмущения, предлагает ему в этой партии опору, то чего она заслуживает? Если только ей это скажут и она будет уверена, что ей говорят не на ветер, то, поверь, она сейчас же согласится на всё. Тогда все препятствия будут устранены и ты будешь моя императрица-повелительница, и императрица не по имени только, но по существу и по народной любви к тебе, так как эту любовь не будут уже смущать интрига и пронырство. Поверь, мой друг, величие души зависит главнейше от твёрдости. Твоё положение требует этого величия. Если я, твой первый и преданный друг и поклонник, решаюсь для тебя надеть на себя цепи Гименея без радостей любви, решаюсь на это только для того, чтобы не компрометировать твоего положения двусмысленностью, то ты сама, для себя и для меня, для твоего сына и будущего России, должна быть настолько твёрдою, чтобы не уступать в том, что составляет твоё прямое право требовать; не уступать и не отступать ни перед упорством, ни перед лукавой мольбой и покорностью. Ты дашь мне слово в этом, не правда ли, Аннетта, милая, прекрасная моя государыня?

В это время к ним вошла Менгден, и началось серьёзное совещание о всех подробностях. Это совещание было последним. Линар, взяв слово с Анны Леопольдовны быть твёрдою, взяв слово с своей номинальной невесты поддерживать её в этой твёрдости и уведомив обо всём этом Остермана и Головкина, на другой день рано утром уехал в Саксонию, чтобы взять там увольнение и явиться уже русским подданным, счастливым женихом Юлианы, и занять таким образом при Анне Леопольдовне то место, которое в течение десяти лет занимал при её тётушке герцог Бирон, и на тех же самых основаниях.


Прошло несколько недель. Была осень. Цесаревна Елизавета, грустная, печальная, сидела у себя и смотрела, как по Неве шёл лёд и как от воды поднимался густой пар, замерзавший в воздухе. Нева становилась. Улицы уже занесло снегом. Морозило. Цесаревна была бесконечно грустна. «Наступает зима, — думала она, — зима в природе, зима и в моей жизни. Уж лучше бы смерть, поскорей бы, по крайней мере». Впрочем, ей и было отчего грустить.