Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1 — страница 32 из 60

Но вот Петра не стало, а фавор остался.

Какой же фавор? Пустой, бесцельный, самодурный, бессмысленный! Ни заслуг, ни ума, ни знания, ни труда – ничего не нужно для такого фавора, нужны только ловкость да внешний лоск! Одним словом, начался женский фавор, который не только безмозглого, но красивого немецкого барончика может предпочесть всем канцлерам и генералиссимусам в мире, но даже статного и плечистого конюха поставить в ряд царственных особ и который будет слушать этого конюха больше, чем всех гениев, всех философов на свете. Будет слушать даже вопреки всем доводам собственного разума и сердца. Остерман, как умный человек, такое естественное направление нашей общественности понял и вполне усвоил. Сознавая, что для внешнего блеска он уже не годится, Остерман решил вместо себя поставить трех братьев Левенвольдов, которые должны были ему служить тем, на что именно сам он был не способен.

Проговорив эту тираду, Андрей Дмитриевич остановился и посмотрел на племянника с многозначительной и вызывающей улыбкой. Видно было, что он говорил это не без цели и желал знать, что об этом думает его племянник.

И действительно, слова дяди покоробили молодого князя.

– Какие средства, дядюшка? И неужели вы называете это умом, делом?

– Что ж, милый друг, средства верные и самые подходящие. Политика и нравственность – вещи несовместимые, лучше сказать, настолько совместимые, насколько могут одна другую покрывать. Остерман политик великий. Он это доказал на деле. Доказал, что он и умен, и трудолюбив. Притом он и честен относительно; другие на его месте бог знает как бы нажились. Но чтобы даже свой ум, трудолюбие и честность применять к делу, чтобы быть самостоятельным, ему нужно было быть сколько-нибудь обеспеченным. Обеспеченным против колеса и пытки! Хорошо нам, сидя в покойных креслах, после сытного завтрака, вне всяких столкновений и после визита герцогу, где нас так приветствовали и ласкали, сидеть и рассуждать о том, в какой степени та или другая мера совпадает с требованиями нравственного чувства. А Остерману приходилось чуть не ежедневно, в воздаяние своих трудов и заслуг, выбирать одно из двух: или бежать к себе в Вестфалию на голодную смерть, или раболепствовать беспредельно перед могучим временщиком, захватившим власть без прав и оснований, но могущим одним росчерком пера отдать его палачу. Понятно, ему было не до отвлеченных рассуждений о нравственности. Положение было слишком некрасиво, чтобы не желать из него выйти, особливо когда вспомнишь, что этот временщик не задумался подвести под кнут родного зятя, мужа своей родной сестры, Девьера, когда тот ему не угодил. Обеспечение против такого тяжкого положения могли предоставить ему Левенвольды. Понятно, он ими и воспользовался.

Былые отношения Меншикова к Екатерине, до того еще как Петр взял ее к себе, были ни для кого не тайна. Но не было никакого сомнения в том, что после того между ними не было никакого особого сближения. Тем не менее он постоянно сохранял на нее чрезвычайное влияние. Благодарность, нежные воспоминания, взаимность обоюдных услуг, признание его действительно недюжинных способностей и, наконец, привычка в течение многих лет во всех затруднительных случаях жизни обращаться к Меншикову и от него получать всегда разумный совет и возможную помощь до того расположили к нему Екатерину, что она, кажется, без него не могла и думать. Сообразив все это, Остерман пришел к заключению, что никаким трудом, никакой заслугой он не может в глазах Екатерины подняться настолько, чтобы стать в уровень с Меншиковым. Стало быть, нужна была другая сила. Какая же? Остерман знал Монса, видел его внезапно выросшую силу еще при жизни Петра – силу, перед которой принуждены были склоняться даже такие тузы, как Головкин, Нарышкин, Лопухин и сам Меншиков. Немного нужно было соображения, чтобы осознать, что такая женщина, как Екатерина, став независимой и самодержавной, не остановится на одних воспоминаниях; стало быть, Монс должен воплотиться, и, уж разумеется, не в Меншикове, который как ровесник Петру и поставленный на вершину власти был уж слишком тяжел для подобных похождений. Вот и явился воплощением Монса твой приятель, красавчик Левенвольд, второй брат, Рейнгольд. Он и попал в обер-камергеры и андреевские кавалеры, будучи девятнадцати лет от роду. Ему-то и взялся Остерман быть головой, с тем что он будет ему рукой и защитником против всякой напасти. Остерман рассчитывал, что влияние Левенвольда будет сильное. И точно, под руководством Остермана, остающегося в тени, он чуть самому Меншикову голову не свернул, когда тот ездил хлопотать, чтобы его в курляндские герцоги выбрали. Во всяком случае, Остерман достиг того, что никакая сила Меншикова не в силах была его смолоть в порошок. За него бы вступились, его бы отстояли.

– Но тогда, дорогой дядюшка, по смерти императрицы Левенвольды должны были бы пасть и сам Остерман потерять всякое значение. А они, видите, все в гору лезут. Хоть бы тот, которого вы в шутку изволите называть моим приятелем и который третий месяц стоит мне поперек дороги, несмотря на могучее покровительство моего дорогого дядюшки. Да и мог ли бы он так решительно угрожать мне, особливо после этих строгих указов императрицы против скорой езды, если бы не чувствовал себя настолько в силе, что знал, что против его значения никакие указы не действительны.

– Само собой разумеется, что он более в силе, чем когда-нибудь. А что ты говоришь, что со смертью императрицы Левенвольды должны были бы пасть, то такое предположение очень условно. Во-первых, их было не один, а три; во-вторых, над всеми ими парил гений Остермана. Но весьма вероятно, что значение их далеко понизилось бы, если бы не было у нас в то время царевен, у которых, по их матерям, были большая родня и свойство между членами старинной московской знати. Салтыковы, Милославские, Лопухины, Нарышкины были им родня, пользовались покровительством и добивались фавора. К ним примыкали Голицыны и Долгорукие, Белосельские и Головкины, как их свойственники и друзья. У каждого из них, разумеется, были свои фавориты, склоняющиеся перед главным, но старающиеся в свою очередь добиться значения. К этой партии, по Стрешневым и ввиду опасности, исходящей от самовластного временщика, пристал и Остерман, поддерживающий Левенвольдов, но пристал тайком, незаметно, в такой степени, что Меншиков, стоявший слишком высоко и смотревший слишком заносчиво, Остермана не только ни в чем подобном не подозревал, но даже решился выбрать его противовесом старым родам, назначив воспитателем молодого императора.

А в то время, еще особняком, несколько затертые, но именно тем, что они были затерты, и обращали на себя особое внимание дочери Петра, принцесса гольштейнская Анна и цесаревна Елизавета, девица редкой красоты и прелести. Остерман, придерживаясь старой боярской партии, старался подладиться и к ним. Вызвав чрезвычайное расположение к себе своей ученицы, царевны Натальи Алексеевны, которая, несмотря на свою молодость, имела на брата сильное влияние, он составляет проект женить малолетнего императора на его красавице тетке и тем, разумеется, угождает и льстит и тому, и другой. Одному потому, что тетка ему очень нравится, другой потому, что проект этот давал ей надежду царствовать.

– Неужели Меншиков не знал о расположении Екатерины к Левенвольду?

– Как не знать! Но он не знал о том, что за Левенвольдом стоит его всенижайший, покорнейший и преданнейший раб Андрей Иванович. Видя личное ничтожество Левенвольда, Меншиков, разумеется, не придавал ему ни малейшего значения. Он был даже рад этому. Он думал: чем дитя ни тешится, лишь бы не плакало. И когда он встретил вдруг неудовольствие Екатерины, то отнес это к интригам Толстого, Девьера, на них и обрушился; а Остерман был в стороне, даже до той самой поры или почти до той поры, когда Салтыков приехал объявить ему арест, хотя Екатерины в то время уже не было.

Между тем в это время появилась на горизонте петербургского света звезда первой величины – красавица Лопухина, племянница известной фаворитки Петра, Анны Монс, дочь Балка. Она в то время кружила голову всему двору, молодым и старым; она, можно сказать, своей красотой весь Петербург с ума свела, чем, разумеется, возбуждала сильное неудовольствие цесаревны Елизаветы, которая до того по красоте не встречала соперницы. Муж Лопухиной, почтенный и хороший человек, мой добрый приятель и единственный человек, не сходящий с ума от красоты жены, давно дал ей карт-бланш, чтобы она делала что хотела. После смерти Екатерины она и сошлась с Левенвольдом, твоим приятелем. И вот новое звено связи, соединяющей Остермана с старыми партиями; с лопухинцами, кикинцами, Трубецкими и царицей-бабкой, первою женою Петра, Авдотьей Федоровной, урожденной Лопухиной, с которой Остерман вошел в переписку.

Все это, разумеется, поддерживало и скрепляло связь, образовавшуюся между Левенвольдами и Остерманом, – обоюдностью пользы. Когда же другой старший брат Левенвольдов, Фридрих Казимир, или, по-нашему, Федор Иванович, проезжая Митаву, остановил на себе внимание тамошней герцогини, нынешней нашей императрицы, и вступил в соперничество с Бироном, то, понятно, что Остерман не мог уже не дорожить Левенвольдами. Эти отношения давали Остерману полную возможность при вступлении Анны на престол получить независимое от фаворита положение. Остерман, разумеется, не замедлил этим воспользоваться.

– Куда же исчез этот Фридрих Казимир, или Федор Иванович, когда он успел подняться так быстро и высоко?

– Должен был принять пост посла, сперва в Варшаве, потом в Вене, где потом, с разрешения императрицы, перешел в австрийскую службу. Дело понятное: два медведя в одной берлоге не живут. Приходилось отъехать или Бирону, или ему. Бирон имел преимущество испытанной преданности и неизменного постоянства, Левенвольд – прелесть новизны. Весьма может быть, что Левенвольд взял бы верх, особливо при помощи Остермана и других его друзей, но прежде чем это могло обозначиться в решимости императрицы, говорят, они вошли между собою в полюбовное соглашение. Злые языки рассказывали даже, что Левенвольд свое положение при дворе проиграл Бирону в карты. Судя по характеру того и другого, это очень вероятно. Ты видел, как играет третий Левенвольд. Старший играл точно так же. Бывало, проиграется в прах, а на другой день бегает по Петербургу высунув язык, чтобы достать денег и расплатиться. Бирон игрок такой же и чуть ли не более их горячий. Удивительно ли, что они заигрались до того, что и сами не помнили, на что играют. Впрочем, известно, что Бирон до сих пор выплачивает Левенвольду значительную сумму и поддерживает всей силой своего фавора его братьев при дворе.