Лесток подошел к Воронцову, взглянул на рисунок и спросил:
– Что ж это будет?
– Фронтиспис, виньетка к моим стихам.
– А вы и в стихотворстве упражняетесь? Похвально, очень похвально, молодой человек! – сказал Лесток. – Какие же это стихи?
– Стихи-то, признаться, написал не я, а Третьяковский. Я ему за то два червонца заплатил, а я только перепишу и поднесу.
– А, Третьяковский! Ну это великий пиит, нельзя ли прочитать? Кому же заготовляется такой драгоценный подарок вашей собственной благородной рукой?
– Ах!
– Что «ах»?
– К несчастию, благородная рука эта очень неискусна и очень неловка, чтобы остановить на себе внимание прелестной Цирцеи.
– Унижение паче гордости! Ну скажите, мой друг, я надеюсь, вы не думаете, что ваш старый приятель может в чем-нибудь вам изменить? Скажите. Впрочем, я думаю, что я и сам угадал, подразумевая под именем Цирцеи нашу общую очаровательницу и покровительницу?
– Не ломайте головы, доктор, не в ту сторону гнете! – сказал Балк. – Очаровательная Цирцея Михайлы Ларионовича не кто другой, как Анюточка Скавронская.
– Анюта Скавронская, – повторил доктор. – А может быть, ее очаровательная тетушка?
– Не смейтесь, доктор! – ответил Воронцов. – Разве я смею бросить дерзкий взгляд свой на дочь Петра Великого? Нет! Я понимаю, что она божество, и смотрю на нее как на божество! А тут цветочек, который так и хочется сорвать. А как вы думаете? Ведь Скавронской не будет обидно, если я буду ее любить?
– Женщине никогда не обидно, если ее любят! Даже знаменитая царица древности Семирамида любила, чтобы за ней ухаживали, а не смотрели на нее как на божество.
– Ну а скажите, доктор, цесаревна не рассердится, если я стану ухаживать за ее племянницей?
– Ну, этого я не знаю! Я бы так страшно рассердился, если бы пришли свататься к моей племяннице, когда я сама, ее тетка и уж действительно красавица, еще в девстве обретаюсь.
Шувалов, вслушиваясь в последние слова доктора, взял стул и сел у столика, за которым рисовал Воронцов.
– Тетушка! – сказал с окна Балк, болтая ногами. – Тетушка, разумеется, хороша, очень хороша, да кусочек-то не по нас! А ведь голова-то у всякого одна, и жизнь нам надоесть еще не успела. Михаил Ларионович это как есть рассудил и любит то, что не представляет никакой опасности да и скорее к делу ведет. Он не хочет витать в эмпиреях, а хочет веселым пирком да за свадебку; так ли, дружище?
– Бог вас знает, что вы за народ, – сказал Лесток шутливо. – То будто и не трусы, то робеете сами не знаете перед чем. Один уверяет, что божество, на которое только молиться нужно; другой за свою голову дрожит. Нет, у нас не так водилось. За один взгляд такой красавицы всякий бы жизнь охотно отдал. А что божество-то, так оно точно, только надо спросить, каково будет этому божеству, если ему ни пить, ни есть не дадут, а одними молитвами да восторгами угощать станут? А ведь вы кое-что похожее на это говорите! Ну да дело не в том. Я пришел к вам завтракать и голоден страшно. Надеюсь, вы угостите меня завтраком?
– Прекрасно, прекрасно, доктор! – вскричал Балк и соскочил с окна. – Я и сам голоден как зверь и очень боялся, что нам придется завтракать в одинокой тройственности, так как Шувалов будет молчать, – это его любимое препровождение времени, – а Воронцов вздыхать. Какой тут аппетит?
– Что же ты ничего не прибавил о своем любимом препровождении времени – болтать? – заметил Воронцов.
– В том-то и дело, что с вами и болтать-то скоро разучишься. А будет завтракать доктор, так мы и выпьем, и поболтаем, пожалуй, и твою Анюточку тут прихватим. Знаем, что тебе будет как маслом по сердцу! – проговорил Балк и убежал.
«Нет! – думал в это время Лесток. – Не таких ей нужно. Они для нее слишком еще молоды, а она для них не довольно стара. Такие юноши обыкновенно влюбляются или в девчонок, или в старух».
Столик был быстро сервирован, и молодые люди вместе с доктором принялись уничтожать холодный паштет, котлеты и яичницу по-французски, с зеленью и спаржей, запивая все это тонким белым и красным бордоским вином.
– Сегодня, господа, не праздник, – сказал Балк, – и нам шампанского не полагается, поэтому предлагаю наполнить ваши рюмки простым столовым вином, с тем, что пусть каждый из вас задумает какой-нибудь цветок и скажет доктору, а я угадаю, кто какой задумал, на основании того, кто в кого истинно влюблен. Потому что говорят, будто каждый цветок выражает собой характер какой-нибудь женщины.
– А я кому же скажу свой цветок? – спросил Лесток.
– Вы? Да разве вы тоже влюблены?
– Как знать! Ведь я хоть и постарше вас, но не отказался еще от всего человеческого.
– Ну, вы скажите Шувалову. Он мастер секреты держать. В эту минуту в комнату вошел артиллерийский офицер Петр Иванович Шувалов.
– Наливайте же и мне, обходить никого не следует, хоть я уж и завтракал! – сказал он.
– Говори доктору название цветка, изображающего даму твоего сердца, и бери стул! – ответил Балк, разыгрывавший роль хозяина.
Петр Иванович уселся и тоже шепнул на ухо Лестоку имя цветка.
– Ну, я начинаю, – сказал Балк. – Пьем здоровье цветка Михаила Ларионовича – анютиных глазок! Угадал ли?
Воронцов опустил глаза в тарелку.
– Браво, браво! – сказал Лесток. – Увидим, так ли велика будет ваша находчивость дальше. О пассии Михаила Ларионовича мы только что сейчас говорили, так не трудно было угадать.
– Ну, выпьемте здоровье тюльпана! – продолжал Балк.
– А вот и не тюльпана, а лилии; это он метил на меня, – сказал Петр Иванович. – Хоть лилия и не далеко от тюльпана, а все же не то!
– Вот выдумал, разве бывают лилии смугляночки?
– Ну, наливай снова! Угадаешь ли мой цветок? – сказал Александр Иванович.
– Угадаю, брат, угадаю! Я дальновиднее, чем ты думаешь, только скажу: береги свою голову! Здоровье махровой розы!
Доктор пристально взглянул на Шувалова. Тот потупился.
– Ну, теперь задача не в том, чтобы я не угадал предмет, в который влюблен доктор, нет, я его знаю; но я не знаю, каким он цветком обозначается! – продолжал Балк.
– В кого же я влюблен? – спросил Лесток.
– Известно – в деньги! – отвечал Балк. – Только каким же цветком можно обозначить деньги?
Лесток поморщился.
– Чертополохом! – отвечал Александр Иванович Шувалов.
– Так за здоровье чертополоха!
В это время вошел камер-лакей и спросил:
– Ее превосходительство Мавра Егоровна приказала спросить, можно ли ей войти?
– Просим, просим, очень рады! – сказал Воронцов и оба Шуваловы, в то время как Балк успел проговорить на ухо Лестоку:
– Я так и знал, что явится!
– А что?
– Да стоит Петру Шувалову показаться, она тут как тут! Я, право, не понимаю, как это ей не надоест; а он хоть и называет ее лилией, но, кажется, и не думает…
– Э! Так это она-то лилия; ну, уж этого я никак не думал! Впрочем, отчего же? Петр Иванович не из тех, которые с ума сходят от глазок; он смотрит и ждет случая…
– То есть вы хотите сказать, другими словами, что и он не меньше вас любит чертополох!
– Что не меньше, это верно! – отвечал, засмеявшись, Лесток и встал, чтобы приветствовать вошедшую даму.
Мавра Егоровна Шепелева, любимая камер-фрейлина цесаревны, была девица лет двадцати семи, высокого роста, стройная, с прекрасными темно-карими глазами, немножко смугловатая, сухощавая и с маленьким родимым пятнышком на левой щеке.
Она вошла, выразительно взглянула на Петра Ивановича, который с улыбкой ей поклонился, грациозно подошла к столу и проговорила не без любезности:
– Я слышу, у вас тут веселье, кутеж; а мы наверху. Слоняемся из угла в угол, не зная, куда деваться от скуки! Вот я и решилась! Не прервал ли мой приход вашу приятную беседу?
– Напротив! Вы нам доставляете большое удовольствие, Мавра Егоровна! – сказал Воронцов, подавая ей стул и устанавливая его подле Петра Шувалова. – Скажите, как здоровье Анны Карловны?
– Она здорова, – отвечала Мавра Егоровна, садясь. – Я звала было ее и Сонечку Миних спуститься со мною к вам, но они все еще монастырками числиться хотят…
В это время Александр Шувалов пожал локоть Лестока и сказал:
– Доктор, на два слова.
Лесток встал и незаметно вышел с Шуваловым в другую комнату, в то время как все занялись рассказами Шепелевой о новостях дня, о том, как цесаревна плакала, смотря на казнь Волынского, и что для этой цели, собственно, они и переехали из Смольного дворца, хотя наступает такая жара, что в городе становится решительно душно.
– Доктор, – сказал Шувалов, когда они оба уединились в проеме окна другой комнаты, – скажите, мне непременно отрубят голову, если я в самом деле влюблюсь в махровую розу?
– Ну, уж этого, право, не знаю! Смотря по тому, что и как!..
– Вы знаете, что удержать секрета будет нельзя! Шпионы кругом! Особенно этот проклятый Альбрехт! Чуть что, чуть я войду только к ней, а он сейчас уж и бежит к своему принцу Антону.
– Ну да эти-то еще ничего; а вот фаворит что скажет?
– Знаете, я не так боюсь фаворита, как Остермана! Этот стелет ласково, пожалуй, сам намекает, а, глядишь, потом прихлопнет, да так, что и не очнешься! И фаворита-то науськнет! Это просто опасный человек!
– Н-да! Человек тонкий! Знает, где раки зимуют.
– Ну, а вы поможете? – спросил Шувалов Лестока в упор.
– Я… да что же я могу тут сделать?
– Как что! И совет, и доброе слово… Послушайте, ведь Шуваловы никогда неблагодарными не бывали!
– Да я-то тут при чем? Нужно самой понравиться!
– Это разумеется! Но все же… совет и доброе слово…
– Что касается доброго слова, то, вы знаете, оно всегда за вас! Да что это вам вдруг вздумалось?
– Мне-то уж давно вздумалось, да я все боялся. Знаете, по-моему, лучше на братнину гаубицу идти! А ведь хороша-то как! Ну разве можно кого-нибудь с ней сравнить? А ведь я… что я? Да если с ней только неделю быть счастливым, так и умереть не жаль! Я хоть сейчас готов! А вот брат говорил, что я трус!