Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1 — страница 55 из 60

– Прежде всего он поссорит нас с римским двором. У него кровная вражда с Веной, и за интересы, совершенно чуждые России, – прибавил Неплюев.

– И нам всем головы порубит. Нечего сказать, характер! Нет, уж от такого правителя избави Бог! – сказал Черкасский.

– Так кого же? Разве принца Антона? – спросил опять Бирон.

Миних поморщился.

– Граф Андрей Иванович, полагаю, был бы очень рад, если бы императрица назначила правителем принца Антона, – улыбнувшись, сказал Миних. – Большие нонче приятели стали. Но я скажу про него: он был со мною в двух кампаниях, но я не знаю, что он такое; кажется, не трус, а так: ни рыба ни мясо. Да и русских дел совсем не знает. России не видал, даже в Москве не был.

– Что ж? Регентство! – сказал опять князь Черкасский, заметив, что накануне слово это произвело благоприятное впечатление на Бирона.

– Что же это будет? – спросил Зацепин у фельдмаршала Трубецкого.

– Н-н-немцев с-спр-спросить, нужно, н-н-наше д-д-дело с-ст-ст-сторона, – отвечал Трубецкой.

И оба они незаметно исчезли.

– Да что тут говорить? Регентство, если оно будет утверждено, следует принять вашей светлости. Больше некому, – начал было говорить Бестужев-Рюмин. – Вы один можете…

На этих словах он замялся, оглядывая всех кругом. Бирон мгновенно весь покраснел.

– Что же, ваша светлость, – сказал Миних, – Россию вы знаете; давно находитесь у дел; поблизости вашего герцогства вы можете управлять и империею и герцогством, к благополучию обеих; наконец, чего же лучше; по вашей преданности к государыне никто, кроме вас, не может больше заботиться о ее внуке.

Слова Миниха отрадно отозвались в душе Бирона, но он молчал, оглядывая присутствующих.

– Разумеется, в иностранных землях начнутся толкования о том, что мы обошли отца и мать; но когда ни тот ни другая не могут, – начал Бестужев, – когда вы одни можете успокоить государство в его сиротстве, в случае, чего не дай бог слышать, кончины государыни, то…

– Да, в иностранных государствах без ненависти не обойтись, – пробурчал Бирон.

Все окружили Бирона и стали просить его потрудиться для России. Тот начал отнекиваться, но отнекиваться так, как голодный кот отнекивается от сырого мяса.

В это время доложили, что государыня проснулась.

– Об этом после, господа, – сказал Бирон, – теперь вопрос о наследнике. Нам нужно отправиться к императрице и просить ее, чтобы она подписала манифест.

Все пошли.

– Беда, если герцог не примет регентства, – сказал Менгден, идя вместе с Бестужевым, – мы, немцы, пропадем!

Государыня лежала на кровати, которая, стоя на возвышении, драпированная шелковой материей и украшенная императорской короной и другими орнаментами императорской власти, всего более напоминала катафалк. Драпировка была откинута. На лице государыни присутствующие видели следы чрезвычайного страдания. Подле кровати, на креслах, сидела ее неизменная Бенигна Бирон. На ступенях кровати сидели и перебирали что-то две говорильни императрицы, Новокшенова и Вяземская, и дурка Ксюша, а в углу шут Педрилло устраивал люльку для козленка. Императрица и в болезни не могла остаться без шутов и сказочниц.

Бирон от имени всех пришедших с ним сказал, что вот они пришли просить подписать манифест о назначении наследником престола ее внука, принца Иоанна.

Государыня не сказала ни слова и начала пробегать глазами манифест. Потом приподнялась и дрожащей рукой подписала его.

Затем Бирон предложил присутствующим подписать на этом манифесте удостоверение в действительности подписи государыни. Все подписывали.

– Да, Анна не может, – проговорила государыня как бы про себя и отвернулась в сторону.

Присутствующие постояли, помялись, но никто из них не решился начать говорить. Государыня закрыла глаза; нужно было уходить, и все начали уходить, кроме Бирона. Миних уходил последним. Остановившись в дверях и держась за ручку, он сказал:

– Всемилостивейшая государыня! Мы решили всеподданнейше просить о назначении на время малолетства императора регентом герцога Бирона. Не оставьте, всемилостивейшая государыня!.. – Он поклонился и вышел.

Государыня не вслушалась и спросила у Бирона:

– Что он сказал?

У Бирона не хватило духу повторить. Он отвечал, что тоже не вслушался.

На следующий день опять зашел разговор о регентстве и опять все убеждали Бирона. Наконец определение о его регентстве было написано и отнесено в спальню больной при общем прошении лиц, которым нельзя было отказаться от подписи.

– Да ты разве хочешь? – спросила государыня, когда Бирон успел ей доложить об этом.

Бирон начал было говорить о благодарности, о готовности служить России и сам запутался в своих словах.

– Бедный, мне жаль тебя! – сказала государыня и подписала определение, поданное ей Остерманом, который на это время счел нужным выздороветь.

Бирон поцеловал ее руку и вышел с определением в руках к государственным чинам, которые ежедневно собирались во дворец утром, чтобы узнать о состоянии здоровья императрицы.

– Государыня ваше прошение всемилостивейше соизволила утвердить, – сказал Бирон подписавшим прошение. – Вот это определение! Ну, господа, – прибавил он затем, – вы поступили как римляне!

Что хотел выразить герцог Бирон этим сравнением, так и осталось неразъясненным.

На другой день императрице стало хуже. Она страдала невыносимо. Бирон находился подле ее постели. В стороне стояли: племянница Анна Леопольдовна, принц Антон и цесаревна Елизавета; в глубине – приближенные, государственные чины и генералитет. Молчание было мертвое; можно, казалось, было слышать каждое биение сердца больной. Она тяжело дышала. Вдруг она как бы хотела приподняться, потом как бы вздрогнула и чисто, ясно, своим резким и громким голосом сказала Бирону: «Не бойся!» – потом повернулась на бок, вытянулась и умерла…

XIIБаритон

Катафалк императрицы был устроен великолепно. Зала была обита черным сукном с серебряными орлами, означающими русский государственный герб, и серебряными же слезами, долженствующими изображать слезы ее подданных. Балдахин был сделан из золотого и серебряного глазета и украшен коронами владеемых императрицею государств и атрибутами императорской самодержавной власти. Статуи, эмблемы и надписи, согласно общему аллегорическому направлению того времени, хотя до некоторой степени противоречили строгости христианского учения, но увеличивали собой торжественность.

Как любила жить покойница, так и хоронилась великолепно.

Но не видно было ни истинных слез, ни горя, ни грусти, которыми сопровождается всегда смерть великих мира, даже более жестоких и более самовластных, чем была императрица Анна.

Ни во дворце, ни в городе, ни в России никто не поминал ее добрым словом, никто не сожалел о ней, не подходил к ее раскрытому гробу с молитвой. Все будто боялись, будто стыдились чего-то; все ходили приниженными, убитыми. Никто не решался хотя бы между собой проронить одно слово. Все молчали. Все знали, что хотя императрицы не стало, но остался ее страшный фаворит, и этот фаворит теперь всесилен. Казни и пытки, которыми ознаменовывались особенно последние годы царствования Анны, были перед глазами каждого; у всех мелькали перед глазами вымогательство недоимок, экзекуция, насилие, ссылки. Все знали, что эти казни, эти насилия исходили не непосредственно от императрицы, что главной причиной, началом их был именно этот фаворит, а у него теперь самодержавная власть! И страшно, и стыдно было каждому.

Тем не менее обстановка дворца и архиерейское служение панихид поражали редкой роскошью и блестящей торжественностью.

Вельможи по три раза в день съезжались на панихиды в своих траурных экипажах, сопровождаемые траурной свитой и прислугой. Были в глубоком трауре и их жены, но вообще без слез, без сожаления, как бы по форме выполняя обряд, в который никто не верит, но отказаться от выполнения которого признается неудобным; будто обряд этот тоже составлял часть выполнения условных аллегорий, будто все представляли живую картину. Не плакала о тетке даже ее родная племянница Анна Леопольдовна. Она признавала себя обиженной и униженной.

Молодой Зацепин, в звании офицера гвардии, по очереди занимал с своими гренадерами караул у гроба. Семеновцы чередовались с преображенцами в отдании этой последней почести покойной государыне.

Рано утром, когда молодой Зацепин стоял у гроба, в зал вошла молоденькая Гедвига – Елизавета Бирон. Помолившись перед гробом, она вдруг заплакала горько-горько и припала к ступеням катафалка. Молодой Зацепин подошел к ней.

– Полноте, принцесса! – сказал он. – Воля Божия! Мы все умрем, и плакать так грешно.

– Вы ничего не знаете, князь! – отвечала сквозь слезы девушка. – Она была единственная особа в мире, которая меня любила. Теперь я сирота, круглая сирота.

– Ваш отец…

– Он отец моих братьев, но не мой. Я его приемная дочь… Я ничего не говорю. Пока он не обижает меня, но сердцу нельзя указать… я не люблю, я боюсь его. Я вижу, что для меня он и жена его чужие… Они меня не любят! Боже мой! Я всех хочу любить, люблю целый мир! А меня никто не любит. Любила вот она одна, да и ее Бог взял.

– Отчего вы думаете, что вас никто не любит, принцесса? – спросил князь. – Правда, теперь ваш батюшка будет регент империи. Мы все его подданные, обязаны будем ему повиноваться, поэтому будем ли сметь любить?

– Разве это утешает? Разве не все равно, отчего я буду страшна людям, от того ли, что я сама по себе не хороша, или от того, что будут бояться моего отца? Тяжело быть одинокой, всегда одинокой и видеть, что те, которых должна признавать своими близкими, слишком далеки, даже далее, чем чужие. Тяжести этого уединения вам, как мужчине, имеющему свой круг деятельности вне семейства, даже не понять.

Когда она это говорила, глазки ее сверкали. Слезинка, висевшая на ее реснице, как бы замерла, и щечки покрылись румянцем. В ней не было ничего детского, ничего легкомысленного. Она, видимо, смотрела на жизнь далеко серьезнее своих лет. Вдруг она неожиданно прибавила: