Рассказывают, будто пошел он гулять по Летнему саду, ну и гуляет; видит, что жена его с Менгден по дворцовому саду ходят, пошел туда, – ходит. Только ни жены, ни Менгден нет. Верно, думает, они за решетку ушли, в третий сад, что к самой румянцевской даче подходит. Идет туда, как вдруг перед решеткой, откуда ни возьмись, двое часовых и перед ним, генералиссимусом-то, штыки скрестили.
– Вы меня не знаете? – спросил он.
– Как не знать, ваше высочество! – отвечают. – Изволите быть генералиссимусом и шефом нашего полка.
– Что ж вы?
– Не приказано пускать никого, кроме тех, о коих наказ дан!
– А меня нет в наказе?
– Никак нет, ваше высочество!
Делать было нечего, пришлось сердечному скрепя сердце похвалить часовых за исправность и поворотить оглобли. Дело в том, что из сада-то в румянцевский сад калитка проделана, а этот флигель вместе с садом граф Линар нанял.
И Остерман характерно засмеялся.
Вошел брат жены Остермана, генерал-майор Николай Иванович Стрешнев.
– А, здравствуй, брат Николай Иванович! Спасибо, что навестил. Я хотел посылать за тобой.
– Очень рад, братец, что нахожу вас в добром здоровье; а сестра?
– Слава богу! Хлопочет там по хозяйству; а мое здоровье – известно, хлопоты да дела. Я за тобой хотел посылать вот по какому делу… Надеюсь, ты не откажешь мне услужить? Слышал ты, какую историю о манифесте-то сочинили? Все это, скажу тебе по конфиденции, граф Михайло Гаврилович мины разные подводит. Съезди-ка ты к нему, поговори. Чего он хочет? Я всякое удовольствие готов ему сделать, чтобы нам только в союзе быть. А то оба ссору иметь будем, оба и провалимся. Теперь же нужно держать себя твердо. Новый инфлуент в силу входит. Этот будет, пожалуй, покрепче Бирона.
– С удовольствием, братец! Только как прикажете: одному мне ехать или с братцем Василием Ивановичем? Они ведь нонче очень с графом Михаилом Гавриловичем сошлись. Вместе в каких-то грязях купаются.
– Что ж, съезди и Васю попроси. Скажи: очень и очень обяжете; сам отслужу.
– Так я сейчас еду, братец; заеду за братом и вечером ответ от графа Михайлы Гаврилыча привезем.
– С богом! До свиданья!
Стрешнев ушел, а Остерман вновь начал перечитывать дополнительные статьи трактата.
«Да, если бы у меня под руками был такой военный человек, как Миних, – думал он, – тогда другое бы дело было, а то нет, решительно нет! Не на кого опереться. Ну вот Лесси и Кейт приехали. Генералы-то они хорошие, да иностранцы, по-русски ни бельмеса не смыслят и, ясно, в войске никакого инфлуанса иметь не могут. Нашего Альбрехта ребенок кругом обойдет. Прост уж очень. Даже и не подозревал, как Миних свою махинацию подводил, а еще помощником его в Преображенском полку считался. Ну, да и чином мал. Принц гамбургский – трус! Апраксин на меня зверем смотрит, да и молод. Бутурлин – тот елизаветинец. Смотрит на нее, а у самого слюнки бегут. Вот Стрешневы, те свои и малые смышленые, но тоже еще в низших генеральских чинах обретаются, да и больших военных талантов в них незаметно. Разве Румянцева из Константинополя выписать? Тот генерал-аншеф, петровский служака. Несговорчивый, крутой человек… да и там нужен. Но делать нечего, пожалуй, придется выписать, чтобы всем этим различным пропозициям конец положить. A то вот осенью Миних опять приедет. Его сын, Юлиана и все эти миниховцы начнут хлопотать и, чего доброго, отставного фельдмаршала с графом Линаром сблизят. А не то, пожалуй, цесаревна Елизавета… Да, ей замуж пора! – твердо сказал себе граф Андрей Иванович. – На что это в самом деле похоже: русскую великую княжну, дочь Петра Великого, до тридцати двух лет в девицах держать и только сказкам разным повод давать. Нужно внушить это принцу Антону; пускай почаще твердит жене, а я с своей стороны и графу Динару объясню: «Дескать, непригоже им, что про тетку их двоюродную, такого великого государя дочь, разные басни ходят по городу. Говорят – не хочет. Как не хочет? В политике этого не можно. Ну, в монастырь ступай, коли не хочешь! А то ведь голштинец-то жив; через три года ему шестнадцать лет минет, стало быть, и без регента может управлять. Найдется, пожалуй, кто-нибудь из этих елизаветинцев посмышленее да посмелее, такую штуку выкинут, что и не опомнишься! Лучше Миниха, пожалуй, комедию сыграют! Недаром Бирон последнее время все с ней заигрывал да в конфиденсы входил, уж тут что-нибудь да было. Нужно отделаться, и поскорее отделаться! Удивительная беспечность этих людей! Им что ни говори, на все спустя рукава смотрят, все мимо ушей пропускают. Ну, как бы, кажется, об этом не подумать? Вот у принца Антона есть брат Людовик, чем не жених? Его можно выбрать в курляндские герцоги. Я, кстати, рекомендовал поговорить по этому вопросу с польским королем, и Август прямо указал на него. Вот и поезжай, голубушка, в Митаву. Там верти голову кому хочешь и смейся сколько душе угодно, мы не помешаем».
В то время как Остерман рассуждал таким образом, во дворце цесаревны Елизаветы происходила большая суета и возня. Под предлогом рождения у великой княгини-правительницы дочери Екатерины, чтобы быть ближе к дорогой родительнице, жившей в своем Летнем дворце, она назначила переезд из своего летнего помещения, где теперь Смольный монастырь, в свой зимний дом у Летнего сада. А в доме далеко не все было в порядке, поэтому там чистили, мыли, убирали. Нарышкин ходил по дворцу сам и хлопотал, чтобы к приезду цесаревны хотя в собственных покоях ее было все на месте.
Экипажи у Смольного двора были уже готовы, чтобы цесаревне ехать. На дворе и у ворот собралось множество гвардейцев, особенно преображенских гренадеров из находившихся вблизи казарм, провожать и проститься с любимой ими цесаревной. С солдатами было много их жен и детей, крестников цесаревны. День шел уже к вечеру, когда сквозь эту толпу с трудом проехали экипажи к крыльцу дворца. Цесаревна, прекрасная, стройная, с светлым взглядом и ласковой улыбкой, вышла на крыльцо, хотя видно было, что ее гнетет какая-то мысль. Она была очень задумчива. Солдаты встретили ее восторженным «ура!».
– До свидания, дети, – сказала она им, – я буду часто приезжать к вам; ведите же себя хорошо и скромно.
– Рады стараться! – гаркнули солдаты. – Желаем здравия и счастия!
Елизавета не ограничилась своим приветствием и стала обходить толпу, заговаривая почти со всяким, лаская детей и приветствуя добрым словом солдаток.
– Матушка ты наша! Сердечная! Желанная! – кричали солдаты. – Когда же нам за тебя постоять придется? Мы все как есть готовы умереть за тебя!
– Тише, тише, дети, ради бога молчите! Не делайте себя несчастными! Пожалейте малюток, детей своих, не губите и меня. Еще время не пришло, когда придет, я вам заранее пришлю сказать.
– Матушка, – сказал старый, усатый гренадер, – слушаем тебя, ждем; только вот швед, говорят, войной идет. Может, прогнать его и нас пошлют; а уйдем мы, с кем ты-то останешься, кто беречь-то тебя будет? Прикажи, родная, вот хоть сейчас на пытку – не выдам; вели идти – один пойду, стало, не за себя, а за тебя боюсь.
– Тише, тише, Вахрамеев, что ты! Бог милостив! Не губи себя! Для жены и детей своих себя побереги; видишь, сколько у тебя: мал мала меньше. Вот вы меня жалеете, так ты думаешь, мне вас не жалко? Да я, кажется, не перенесу, если что с вами случится.
– То-то и есть, матушка, – заговорили кругом солдаты, – жалеючи нас, ты себя не жалеешь. Будто мы не видим, какое житье-то твое. А ушлют на войну, без нас-то и невесть что с тобой сделают.
– Молчите! Молчите! Авось, Бог даст, уладится. Я пришлю, сказала – пришлю! А пойдете на войну, не убейте моего племянника. Помните: он родной внук вашего государя, родной внук великого Петра, который создал вас, образовал и всюду побеждал с вами; поберегите его!
– Будем всеми силами беречь, матушка! Только бы знать, где он.
Цесаревна подошла в это время к крыльцу, еще раз простилась, делая привет всем своею маленькой, мягкой ручкой, села в карету и уехала, взяв в свою карету Шепелеву и Воронцова.
А премьер-майор Преображенского полка, стало быть в чине генерал-поручика армии, Альбрехт, проезжая в это время мимо Смольного двора и видя выходящих оттуда солдат, с усмешкой проговорил:
– Что это, цесаревна для преображенцев ассамблеи делает, что ли?
Он не придал, впрочем, ни сделанному замечанию своему, ни сущности самого факта ни малейшего значения. Остерман был прав, когда говорил, что его обойдет и ребенок.
Между тем Стрешневы толковали с Головкиным о союзе, доказывая, что споры, вражда и интриги между кабинет-министрами повлекут за собой падение правительства, с чем непременно будет соединено и падение всех. Головкин шел на компромисс с тем, чтобы Остерман, сохраняя полную власть по иностранным делам и флоту, оставил в полной от него зависимости внутренние дела. Уговорились и поехали к Остерману. Тот, поговорив об условиях взаимных отношений и дружеских действий ради общей пользы и сойдясь с Головкиным во всем, начал говорить о замужестве цесаревны Елизаветы; Головкин убедился, что Остерман прав; что для общей безопасности и укрепления правительства необходимо удалить цесаревну от преданной ей гвардии и для того, чтобы вместе с тем сблизить с Брауншвейгской фамилией, всего лучше выдать ее за брата принца Антона, принца Людвига Люненбургского, которого Остерман успел уже выписать и о выборе которого в курляндские герцоги уже начал дело. Согласившись с этим, Остерман и Головкин решили напасть со всех сторон, сесть, что называется, на шею, употребляя все свое влияние и на принца Антона, и на правительницу, и на Юлиану Менгден, и на графа Линара; одним словом, устроить этот брак во что бы то ни стало.
Эту новость привезла к цесаревне от имени великой княгини-правительницы сестра вице-канцлера Головкина, вдова знаменитого генерал-прокурора Сената при Петре I Павла Ивановича Ягужинского, вышедшая потом замуж за бывшего нашим послом в Швеции Михаила Петровича Бестужева-Рюмина, родного брата сосланного кабинет-министра Алексея Петровича, и родная сестра жены нынешнего генерал-прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого Анна Гавриловна. Анна Леопольдовна поручила было сперва объяснить цесаревне эту ее волю Левенвольду, но тот, зная, в какой степени такое сообщение огорчит Елизавету Петровну, от исполнения поручения уклонился. Тогда рассудили следующим образом. Михаил Петрович Бестужев-Рюмин выехал из Швеции за последовавшим объявлением войны. А как, по справедливости, объявление Швецией войны относили к интригам французской дипломатии, а цесаревну Елизавету подозревали, что она к французскому посольству имеет более или менее близкие отношения, то и решили предоставить объявить цесаревне эту непременную волю правительницы жене человека, который прежде всех пострадал от войны, лишившись назначения. И это было тем естественнее, что, по свойству своему с великой княгиней-правительницей, Анна Гавриловна Бестужева-Рюмина относилась к цесаревне враждебно и притом еще, по прежним каким-то отношениям, питала к ней злобу. Поэтому она приняла на себя это неприятное поручение весьма охотно и передала его в самой жесткой форме. С цесаревной от такой новости сделалась истерика. Анна Гавриловна видела ее слезы, плач, отчаяние и уехала, торжествующая, донести обо всем куда следует.