Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2 — страница 22 из 75

с. Мы все были, говорить нечего, порядочные вольнодумцы и большие приятели с Вольтером, слава которого тогда едва возрастала, но который умел уже ловко шутить над патерами. Впрочем, если я не умру, то мы с тобой съездим к мадам Шастле в Сирей, во-первых, чтобы пить шампанское в самой Шампани; а во-вторых, чтобы познакомиться с парочкой, которую составляют первый остряк и безбожник в мире и первая последовательница философии, основанной на изучении точных наук, первая барыня-математик. Это стоит того, чтобы сделать несколько десятков лье.

Рассказ Андрея Дмитриевича был прерван самым сильным пароксизмом лихорадки, который еще усилился от принятого лекарства, почему Андрей Дмитриевич приказал все склянки с лекарствами выкинуть за окно.

– Так лучше, – сказал Андрей Дмитриевич. – Зачем я стану пичкать себя лекарствами, которые не помогают?

По миновании пароксизма он продолжал:

– Таким образом, пировали мы на пустом кладбище, забавляя друг друга разными рассказами из царства мертвых. Куаньи рассказал нам, как один из его прадедов, казненный шведским королем, к которому он поступил на службу, принес наутро в подарок своему сыну в Париже свою голову. Сыну в этот день минуло ровно шестнадцать лет. Он давно не получал известий от отца. На этот день он ждал писем и, разумеется, отцовских подарков. Только перед утром он крепко заснул и видит: входит отец в шлеме и с опущенным забралом. В руках у него корзина. «Я не забыл прийти к тебе с подарком, мой дорогой сын, – сказал он. – Вот возьми и поминай отца в день твоего рождения». Сын обрадовался, раскрывает корзину, а там отцовская голова… Он проснулся и после узнал, что именно в этот день и час голова его отца была отрублена в Стокгольме на эшафоте. Вольтер, когда ему рассказывали эту историю и сказали, что сын воспитывался в это время в иезуитском коллегиуме, выразил сомнение, не есть ли этот сон и эта голова искусное воспроизведение иезуитов, которые, зная о назначении времени казни отца и пользуясь наркотическими средствами, вызвали в сыне тот прерывчатый сон, после которого человек не помнит себя, и просто-напросто разыграли перед ним интермедию, которую после тот думал, что видел во сне. «Распространение суеверия составляет один из элементов их власти, – говорил Вольтер. – Удивительно ли, что они воспользовались таким подходящим случаем к приобретению себе верного адепта?» Но против этого замечания, переданного также Куаньи, крепко восстал Лозен. Он доказывал возможность взаимного сообщения родственных душ даже после смерти и напомнил самому Куаньи случай из предания в их роде, по которому один из его предков, умерший ста двадцати лет от роду, обещал приходить с того света всякий раз, когда будет угрожать какая-либо чрезвычайная опасность их роду, и исполнил это обещание накануне Варфоломеевской ночи… «Я этому тем более верю, – говорил Лозен, – что твой отец говорил, что он сам видел этот красный крест, поставленный предупреждающим предком, которым охранялись твои прадед и дед, бывшие тогда протестантами, от всеобщего избиения. В нашем роде, – продолжал Лозен, – тоже существует предание, по которому знаменитость его прекратится от убийства последнего члена нашего рода своим собственным кучером, но убийства не тайного, а всенародного, представляющего вид легальности, оправдываемой противоположностью начал и понятий между кучером и седоком, то есть естественной завистью, питаемой кучером к седоку»[2].

Слушая эти рассказы, я должен был тоже рассказать что-нибудь в этом роде. Мне пришло в голову рассказать о завещании нашего предка Ярослава Мудрого, по которому только те отрасли его славного рода нашего будут цвести и множиться, которые сохранят верность родовым началам, сопряженным с идеей служения народу и защиты его прав.

Лозен и Куаньи расхохотались над правами народа как бешеные.

«Какие такие права народа? – спрашивал Куаньи. – Права городов, парламента, аристократии – это так! А права народа?.. Это просто фраза новой философии женевца – фраза, не имеющая смысла. Народ везде народ. В свободной Греции и цезарском Риме, как и в королевской Франции, одинаково были илоты, плебеи и рабы, какие же у них права?»

«Первое право народа, – смеясь, говорил граф Лозен, – быть битым».

«Второе, пожалуй, неоспоримое право: служить своему господину, пока тот не прогонит!» – прибавил от себя Куаньи.

«А третье: работать, пока не возьмут всего заработанного».

«Или неотъемлемое право: пользоваться своею женой, пока ее не потребуют к сюзерену».

«А самое важное право, – вскрикнул Лозен, – жить и дышать, пока не повесили».

И молодые люди хохотали искренно.

«Нет, господа, по нашему родовому закону русских князей это не так! – отвечал я. – Нам дали власть, дали силу, дали деньги, родовые преимущества за то, чтобы мы служили и оберегали народ. В этом смысле родовое начало должно служить противовесом гнету богатства, то есть ограничением стремлений наживы во что бы то ни стало. Наслаждения, доставляемые богатством, и та сила, которую оно создает, разумеется, должно вызвать во всех общее желание нажиться, разбогатеть во что бы то ни стало, и разбогатеть как можно более и сколь возможно скорее. При таком общем стремлении, разумеется, нет места ни великодушию, ни благородству чувств, ни общественной заслуге, если эта заслуга не будет материально оплачиваться. Все будут готовы идти в ростовщики, кабатчики, откупщики и другого рода профессии, представляющие более или менее верную и скорую наживу, не разбирая средств. Все будут давить и грабить один другого, сколько хватит сил. Чтобы парализовать такое общее стремление и вызвать не покупную заслугу, является род, в смысле наследственного права передачи не только одного накопленного богатства, но и заслуженного уважения. Тебе, разумеется, приятнее быть сыном герцога Лозена, чем какого-нибудь ростовщика или кабатчика; отними же это право рода, и мы все захотели бы быть детьми богатых ростовщиков. Но чтобы такое право было существенно, – должно быть заслуженное уважение, должна быть заслуга, перед кем же? Ясно, перед народом…»

«Что ты за вздор говоришь, князь, – возразил мне Лозен. – Какая тут заслуга? Мы победили, то есть пришли и взяли это стадо вместе с их землей, купили их своей кровью. Поэтому мы имеем на них полное право жизни и смерти. Мы, то есть наши предки, предпочли оставить им жизнь, чтобы они нам служили и принадлежали с их плотью и костьми. Какие же у них могут быть права?»

«У нас не было ни победителей, ни побежденных, – с досадою отвечал я. – Мы один народ, одна семья, стонавшая некогда вместе под игом победителей и сбросившая с себя вместе это иго…»

«Хорошо, – опровергал меня Куаньи, – но ведь у вас есть крепостное право».

«Да, пожалуй, как злоупотребление, заимствованное у вас же и у немцев. Оно было введено не нашим родом и отразилось страшными последствиями. Но дело не в том: московская линия нашего дома, как будто в осуществление слов, завещанных Ярославом Мудрым, когда в своем стремлении к самовластию нарушила преступными путями народные права и вольности, то исчезла с лица земли. Об этом стоит подумать, рассуждая о том, имеем ли и можем ли мы иметь сношение с не здешним миром».

Лозен и Куаньи замолчали, заметив, что возражение их я принял слишком близко к сердцу.

Так болтали мы на косогоре кладбища, с бокалами в руках, вспоминая умерших и желая всевозможных успехов живущим. А утреннее солнце всплыло уж из-за зелени окрестностей и осветило весь Париж. Утро было превосходное. Перед нами расстилалась панорама причудливых зданий нового Вавилона, с его дворцами, садами и чудными окрестностями, перерезываемыми серебряной лентой Сены. Внизу, слева, раскинулся цветущий Бельвиль; справа зеленели бульвары столицы; позади виднелась обсаженная цветущими яблонями и грушами дорога к аббатству Сен-Дени и сен-дениский канал, по которому на шестах тянулись длинные барки, торопившиеся доставить к утренним базарам провизию; а впереди синел сен-венсенский лес. Ароматом цветов несло отовсюду. Нам было так хорошо, так отрадно тогда. Голова освежилась, несмотря на выпитые бокалы, грудь дышала свободно весенним утром, и мы в самих себе чувствовали отраду и радость.

«Господа! – вдруг воскликнул Куаньи. – Я нахожу, что французы очень глупы, что не хотят хоронить здесь. Я хочу, когда умру, лежать именно на этом месте. Я хочу думать, что и после смерти меня будет окружать тот же свет и зелень, тот же аромат и счастие, которым наслаждаюсь я теперь, пируя с моими друзьями. Я из Нормандии, там наш фамильный склеп. Но пусть здесь, в виду этого города…»

«И я тоже! – заявил Лозен. – Подле тебя и того, кто не хотел допустить ни одного слова, касающегося его чести, и заплатил за то жизнью, хотя у нас есть тоже свой семейный склеп в Бретани!»

«И я с вами, – прибавил я, – хотя там, на востоке, в Зацепинском монастыре, у нас тоже покоятся все Зацепины…»

Наш пир окончился тем, что мы все купили себе места на кладбище отца Лашеза. Не правда ли, очень странно? Я приготовил вперед себе место успокоения, будто знал, что приеду сюда умирать, и даже когда прошли установленные пятнадцать лет, то внес снова сумму, чтобы удержать за собой право на купленное место. Но я тогда был молод и не понимал отрады, которая заключается в мысли, что бренные останки наши будут лежать подле праха близких нам людей. Покупали себе места другие, купил и я. Молодежь, как я говорил, сочувствовала новаторам в устройстве кладбищ. Нас утешала мысль, что и после смерти мы будем пионерами новой мысли. Теперь я не то думаю. Не хочу лежать здесь! Подари, мой друг, мое право городу, а меня увези в Зацепино. Знаю, что смешно заботиться о своем теле, после того как замрет в нем та жизненная струйка, которая создает из этого тела мое «я». Но потому ли, что, живши, стало быть носивши это тело, я успел настолько к нему привыкнуть и так полюбить, что не хочу, чтобы после меня оно было брошено – ведь привыкают люди к старым халатам и сапогам, – или, может быть, потому, что, живя в России, я снова почувствовал в себе ту родную струну, тот отклик русскому чувству, которые делали меня русским; но я желаю, чтобы над моей могилой шумела от ветра наша плакучая береза севера; чтобы над ней раздавались звуки колоколов Зацепинской пустыни и чтобы прах мой, смешиваясь с прахом давно почивших наших предков, служил на удобрение родной, а не чужой земли. Поэтому еще раз прошу тебя, друг, – сказал он, обратившись к племяннику, – если уж предопределено мне умереть здесь, то увези мой прах к себе, в Зацепино, и положи там подле костей моего отца, твоего деда, где, вероятно, захочет лежать и твой отец, мой сиятельный брат.