Государыня проводила Шетарди чуть не со слезами, она осыпала его милостями. Не прошло и года, как она начала вновь его вызывать. Шетарди приехал как частный человек, но никто, однако же, не сомневался, что он имел при себе полномочие даже на заключение оборонительного и наступательного союза. Но этого полномочия ему не удалось даже предъявить. Положение дел изменилось совершенно.
Прежде всего Лесток не пользовался уже тем обширным влиянием, каким он пользовался прежде. Государыня была к нему милостива, отдавала справедливость его искусству; особенно после того, как посланный в Ярославль, по случаю тяжкой болезни Бирона, он вылечил его чуть не в несколько дней, и после того, как он вылечил и невесту великого князя принцессу Ангальт-Цербстскую, будущую русскую государыню Екатерину Великую, государыня не могла не отдать справедливости его способностям и держала его при себе; но той дружеской доверенности, того расположения, которое было заметно прежде в каждом ее слове к нему, далеко не было. Затем, насколько стушевалось влияние Лестока, настолько же возросло влияние Бестужева.
Говорят, будто первое сомнение императрицы в Лестоке было возбуждено Разумовским. Это было весьма вероятно, так как Разумовский был хорошим и с Трубецким, и с Бестужевым, а Трубецкой был тогда Лестоку врагом явным и наиболее ненавистным. Бестужев внешним образом был хорош с Лестоком, но, действуя прямо вразрез его видам, знал, что они непременно будут врагами. Таким образом, с той или другой стороны, то есть от Бестужева или Трубецкого, но Разумовскому ловко сумели внушить, что Лесток употребляет во зло личную к нему доверенность государыни и свое докторское знание. Его успели уверить, что легкомыслие государыни и ее нередкие увлечения неестественны, что Лесток, изучив натуру императрицы, как доктор, старается искусственно то возбуждать, то притуплять ее ощущения и тем сохраняет над ней постоянно неотразимое влияние. Главнейше возбудили ревность и самолюбие Разумовского указанием на то, что сближение государыни с Александром Ивановичем Шуваловым произошло будто бы именно вследствие искусственного возбуждения, подготовленного Лестоком, даже без ведома самого Шувалова. Ему сказали, что будто бы Лесток, видя, что Разумовский не содействовал и не способен содействовать ее решимости на переворот, подумал, не будет ли более способен к тому Шувалов… Поверила ли государыня подобным внушениям или отнесла их к явной и недобросовестной клевете, исходящей из придворных интриг, но, не отдаляя от себя Лестока, она нередко стала советоваться с другими врачами, поверяя его рецепты их мнением. Вероятно, что положение Лестока и оставалось бы в этом виде и, может быть, наведенное на него сомнение рассеялось бы само собою, так как государыня привыкла к Лестоку, любила слушать его болтовню и чувствовала себя во многом ему обязанной, если бы не Бестужев.
Первый же приступ к внешним делам Бестужева, по званию вице-канцлера, убедил Лестока, что он встречает в нем сильного противника всем своим планам. Визит маркизу Ботте, видимо, отражался в его действиях. Хотя почти с первого же дня своего назначения Бестужев стал в враждебные отношения к своему прямому начальнику князю Черкасскому, обижавшемуся тем, что Бестужев нередко пользовался своим правом обращаться прямо к императрице и государыня, разумеется, больше слушала Бестужева, чем Черкасского, и хотя видно было, что Бестужеву хотелось вытеснить Черкасского, чтобы самому занять его место, – но эта вражда не имела никакого влияния на политическую деятельность Бестужева. Черкасский был явный сторонник австро-венгерской королевы. Бестужев против ожидания всех тех, которые старались его поднять, думая, что он непременно станет в прямое противоречие мнениям Черкасского, тоже стал, видимо, на сторону австрийского двора и был явным противником французских интересов, за которые стоял Лесток. Таким образом, взаимная вражда между Черкасским и Бестужевым стояла только на почве их личных отношений, на политику же России она не имела ни малейшего влияния. И тот и другой одинаково старались провести русско-австрийский союз, и Лестоку пришлось в этом весьма скоро убедиться.
Видя себя, таким образом, обойденным, и именно тем, на кого он рассчитывал и кого сам же рекомендовал, Лесток понял, что, несмотря на свою близость к императрице и влияние, которым он тогда еще пользовался, почва под ногами его исчезает и что потому он должен стараться ее укрепить. Для этого он решил, по возможности, сойтись с молодым двором в особе несовершеннолетнего племянника государыни, принца голштинского, Петра Федоровича, объявленного уже наследником престола, с его нареченной невестой, которую он успел вылечить от смертельного воспаления легких, с ее матерью, принцессой Ангальт-Цербстскою и с гофмаршалом великого князя Брюмером. Кроме них Лесток думал было еще найти опору в Воронцове, но ошибся. Воронцов, имея в виду вице-канцлерство, когда Бестужев будет канцлером, уже сошелся с Бестужевым.
В это же время Лесток почувствовал охлаждение к себе императрицы.
«Ясно, что это дело Бестужева, – подумал он. – Нужно уничтожить Бестужева во что бы то ни стало, непременно нужно!»
В то время приехал Шетарди и был принят государыней как друг, как человек задушевный и близкий. Он, как мы сказали, приехал как частное лицо. Желая, однако ж, служить интересам своего двора и поддержать своего друга и агента Лестока, он также стал в прямое противоречие Бестужеву и начал употреблять все усилия, чтобы лишить Бестужева кредита. Первоначально его влияние было столь велико, что когда Черкасский и Бестужев начали докладывать государыне о действиях французских агентов в Константинополе, возбуждающих Турцию против России, то Елизавета сказала:
– Не знаю, что делают французские агенты в Турции, но знаю, что австро-венгерскому посланнику здесь доставлено триста тысяч золотых для подкупа моих министров.
Такого рода замечание государыни, разумеется, заставило как Черкасского, так и Бестужева быть осторожнее в своих настояниях об оказании помощи австрийской королеве. А тут еще последовало открытие, одного за другим, двух заговоров, желавших сделать контрпереворот в правлении и возвести на престол опять Иоанна Брауншвейгского. Один заговор был Турчанинова и главнейше распространялся между придворными служителями; другой же возник и укрепился в семействе Лопухиных под влиянием двух женщин: той самой Лопухиной, которая в молодости по своей красоте была единственной соперницей Елизаветы и была потом явно в близких отношениях с Левенвольдом, сосланным Елизаветой в Соликамск; и ее близкой приятельницы, Бестужевой-Рюминой, женой брата вице-канцлера, обер-гофмаршала Михаила Петровича, вдовой Ягужинского, урожденной Головкиной, которая приезжала к Елизавете объявить волю правительницы Анны Леопольдовны о ее непременном замужестве с принцем Людвигом, братом принца Антона Брауншвейгского, и брат которой, граф Михаил Гаврилович, был тоже сослан Елизаветой.
Из показаний обвиняемых оказалось, что бывший австро-венгерский посол маркиз Ботта, переведенный уже в то время в Берлин послом к прусскому королю, не только поддерживал попытки этих заговоров на контрпереворот в пользу Брауншвейгской фамилии, но даже сам вызывал их.
Разумеется, такого рода открытие огорчило Елизавету и возбудило ее против австрийского двора, тем более что ее жалобы на маркиза Ботту за столь явное нарушение характера посла дружественной державы были приняты Марией-Терезией весьма холодно.
Впрочем, как было и принять эти жалобы Марии-Терезии? Ввиду успеха Елизаветы в сделанном перевороте при содействии Шетарди, она легко могла думать, что может удаться и контрпереворот. А такой контрпереворот, при оказываемой Елизаветой симпатии к Франции, ее исконному врагу, при потере Силезии, отнятой уже прусским королем, при новом общем напоре врагов со всех сторон и при уверенности, что Брауншвейгская фамилия, во всяком случае, и по родству, и по отношениям станет непременно на ее стороне, был для нее вопросом жизни и смерти, и она, естественно, сама могла в этом смысле дать своему послу, маркизу Ботте, инструкцию. Не удастся ли и ему повторить в пользу Иоанна Антоновича то же, что удалось Шетарди в пользу Елизаветы? А теперь от нее требуют наказания, и еще примерного наказания, за то, что исполнялось по ее же приказанию. Ведь в оправдание себя перед судом Ботта может представить ее же инструкцию. Наконец, и собственное чувство не допускало ее наказывать за то, чего она сама же желала стараться достичь, что сама же приказывала.
Но, разумеется, такого рода открытие и холодность не могли вести к дружественности отношений и союзу; не могли они вызывать расположение и к тому, кто хлопотал о таком союзе. На вице-канцлера, хлопотавшего о союзе с Австрией, прямо легло подозрение, тем более что в заговоре была замешана жена его брата, с которою хотя и не жил последний и с которым именно из-за женитьбы на ней был он в ссоре, но которая все же носила их фамилию. И кредит Бестужевых весьма и весьма ослабел.
Этим положением воспользовался прежде всего прусский король. Узнав о деле Ботты, он в ту же минуту потребовал отозвания его от себя. Король говорил:
– Я не могу держать при своем дворе человека, который стремится устраивать заговоры против государей, при которых он аккредитован. – Поступком своим, о котором он поручил передать Елизавете, как о выражении его особого к ней уважения, прусский король заставил Елизавету выразиться перед прусским посланником графом Мардефельдом, что она признает его короля истинным рыцарем чести.
Вместе с тем ослабление кредита Бестужевых опять поднимало кредит Шетарди и Лестока, тем более что Брюмер, представитель молодого двора, был на их стороне. Шетарди уже думал, что в недальнем будущем он не только лишит Бестужева всякого значения, но даже найдет случай отправить его с места вице-канцлера, по меньшей мере, в свои деревни. Дело стало только за тем, кого рекомендовать на его место императрице. Думали было Румянцева, но императрица высказалась о нем, что он может быть хороший генерал, но едва ли искусный политик. Куракина тоже едва ли государыня согласится выбрать, по его любезной французской болтливости, которая и теперь заставляла его иногда проговариваться в таких вещах, о которых лучше бы не говорить. Кого же?