Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2 — страница 42 из 75

Зная это, Зацепин слышал и о том, что государыня нередко огорчается, что ее хохол-певчий остается все тем же хохлом-певчим, каким первый раз явился он к ней во дворец. Несмотря на свой природный ум и сметку, несмотря на свое блестящее положение, он ровно ничем не мог отвечать ни ее любознательности, ни требованиям ее хотя поверхностного, но все же многостороннего образования. Он потерял даже свой голос. Выучился он только ломанию и чванству переходного русского барства да употреблению крепких напитков. Притом же он был, как говорят, настолько неспокоен во хмелю, что государыня много раз была вынуждена прогонять его от себя.

«При таких условиях, – думал Андрей Васильевич, – женщина не может видеть в мужчине мужа, друга. Она никогда не признает в нем нравственное дополнение самой себя. Может ли она разделять с таким мужчиной свою мысль, может ли говорить с ним от сердца? Никогда! Она не будет видеть в нем опоры своего разума, не может ожидать ни совета, ни помощи, не может желать разделить с ним свое горе и радость. Еще в обыкновенном быту, где меркантильные хлопоты о доме и детях более или менее отвлекают и занимают, женщина может обманывать себя. Она может думать, что муж ее хотя глупый и пустой, но все же муж, все же помощник, хотя в материальном отношении. Он помогает ей в ее трудах, в ее меркантильных расчетах и хлопотах. Но когда положение столь высоко, что ни экономическая, ни воспитательная сторона жизни не могут иметь значения, то во взаимных отношениях между образованной женщиной и неучем-мужем непременно образуется пустота. Этой пустоты женщине наполнить будет нечем. Она будет скучать, как бы ни старалась себя рассеять, даже в какой бы степени не отдавала она себя требованиям своей чувственности. В ней самой, в ее внутреннем существе, ее самость, ее внутреннее я не будет удовлетворено. Оно не будет дополнено тем сочувствием, которое для нее должно приходить извне. В женщине, как бы ни мало она была развита, непременно является желание встретить себе отклик, является требование разделить то, что ее развитие создает и вырабатывает. Разумеется, требование этого отклика, этого сочувствия будет тем больше, чем развитие женщины и ее положение выше. А какой отклик, какое сочувствие может встретить женщина в грубом неуче, который к тому же пьет до самозабвения, а в пьянстве шумит и болтает вздор. Может ли сколько-нибудь образованная женщина уважать такого человека? Ясно, нет! А нет уважения – нет и любви!

В Разумовском, нельзя не отдать ему справедливости, рассуждал Андрей Васильевич, – еще слишком много ума, много природного такта. До сих пор он умеет держаться, умеет заставить себя не ненавидеть. И это уже много, слишком много.

На что, например, поверхностнее было образование принцессы Анны Леопольдовны и ее наперсницы Юлианы Менгден? Но и у них требования внутреннего я сейчас же взяло верх над всякой внешностью. Принц Антон, разумеется, не мог соответствовать никаким, ни материальным, ни нравственным, требованиям. Да чему и могло соответствовать это золотушное, слабое и бесхарактерное создание? Ему можно было отдаться только под грозой гнева тетки, и еще такой тетки, которая не считала грехом приказать переломать кости у ослушника. Но когда грозы от тетки уже не было, то, естественно, не только увлекаться, но и терпеть этого принца Антона, вечно стонущего и хнычущего под камертон Остермана, было невозможно. Нужно было искать исхода, который мог бы удовлетворить надежды. Разумеется, они невольно должны были остановиться прежде всего на внешности. Но едва явился интеллект, остановивший на себе внимание в такой степени, что они обе не могли о всякой внешности не забыть, то решительно обе влюбились в Линара без памяти. Любопытно, что одна, именно Анна Леопольдовна, влюбилась в него за себя; она требовала взаимности, искала сочувствия. Юлиана же влюбилась, и ревниво влюбилась, за другую; влюбилась по дружбе, для компании. Она в любви своей могла иметь одну цель – самопожертвование. В таком самопожертвовании была своего рода страсть, своего рода увлечение. Я думаю, что Юлиана чувствовала даже самое сладострастие. Она чувствовала его в наслаждениях своей подруги, как те старики, которые, будучи не в состоянии наслаждаться чувственными удовольствиями, наслаждаются тем, что смотрят на наслаждение других. Она именно чувствовала наслаждение в сознании быть жертвой, быть сакрифисом подруги, которой она отдавала тогда всю себя, так как высокое положение правительницы в то время было для нее светом солнца. Разумеется, теперь, я надеюсь, граф Линар не выбил бы меня из седла; но тогда – тогда я сразу почувствовал, что должен уступить… А если бы не уступил, то заставил бы себя ненавидеть, хотя бы даже был в самых близких отношениях; потому что хотя бы физически женщина и была удовлетворена, но нравственная пустота все-таки оставалась бы, а при такой нравственной пустоте никакая женщина довольной быть не может. Она все будет надеяться, будет желать найти человека, который был бы ей другом, радостью, утешением… Что ж, разве ехать, разве попробовать? Я исполнил поручение дяди, видел эту пресловутую мою кузину Настасью Андреевну, которую воспитали так, что она и в самом деле считает себя чуть ли не единственной наследницей русского престола, и, несмотря на свои двенадцать лет, встретила такой милой гримаской передаваемый мной совет ее покойного отца – не вдаваться в политику, будто я предложил ей не глядеть на свет божий. Теперь я свободен. Разве ехать? Цесаревна же Елизавета, как я ее помню, была чудо как хороша. Род князей Зацепиных тоже ждет от меня жертвы, а такая жертва не может не быть приятна самому жертвователю. Быть ее другом, дополнить собою ту пустоту, которую не в силах наполнить ни Разумовский, ни Шувалов, ни вся их братия, – дополнить, для блага вверенных ей народов, для блага своего отечества, наконец, принести своему роду то, чего он давно ждет, то есть политическое значение, – право, все это стоит того, чтобы прокатиться до Петербурга». Нужно к этому прибавить, что решение ехать в Петербург мотивировалось в голове Андрея Васильевича еще следующими обстоятельствами. В числе светских приятелей князя Андрея Васильевича было двое молодых статс-секретарей короля. Один, граф де Шуазель, двоюродный брат той Шуазель, которая была подругою его дяди, а другой – маркиз де Шавиньи. После смерти кардинала Флери, в управление министерством, под номинальным руководством короля, графом д’Амелотом, оба они получили весьма важное политическое значение. Граф Шуазель, кроме своего служебного положения, пользовался еще особым расположением короля и имел на него весьма сильное влияние, соперничая в этом отношении с самой маркизой Помпадур, которая, впрочем, относилась к нему тоже весьма сочувственно. Князь Андрей Васильевич, бывая у того и у другого из своих приятелей, видел, каким уважением все окружают их, каким почетом они пользуются. Естественно, что в нем заговорило честолюбие. Нельзя ли таким же почетом пользоваться и ему, разумеется, у себя в России? Нельзя ли им, этим двум друзьям своим, руководящим управлением большим государством, противопоставить себя, в руководстве другим, тоже не менее большим и сильным государством, составляющим его отечество? Тогда на их мемории и ноты он будет отвечать своими мемориями и нотами; между ними возникнет переписка, возникнут государственные сношения. Они будут оказывать взаимно, один другому, добрые услуги, будут взаимно содействовать возвышению и процветанию управляемых ими народов. Между ними может возникнуть соперничество, но соперничество ума, тонкости, остроты. А ведь приятно, не правда ли, заставить своего близкого приятеля сознаться, что он перед нами пас?..

«В конце концов, – сказал себе Андрей Васильевич, думая обо всем этом, – еду в Петербург!»

Нечто подобное тому, что думал князь Андрей Васильевич в Париже о петербургских делах и отношениях государыни к Разумовскому, думал в Петербурге и Петр Иванович Шувалов.

– Нет, брат, ты больно швах! – говорил он своему брату Александру Ивановичу. – Хотя бы допущение этого замужества, – ведь это черт знает что такое! Где же ты был? Что ты думал в это время? Куда девались твои страстные порывы, твое увлечение? Это просто ни на что не похоже.

– Что ж было делать, брат? Ты знаешь, как она впечатлительна и как религиозна. А тут приезд в Москву, разъезды по монастырям, длинные проповеди, в которых указывалось на нее, как на опору православия, где она прославлялась, как истинная и Богом любимая дщерь церкви. Наконец, приезд из деревни на свидание этого злополучного Шубина, о котором она не может вспомнить без слез, – все это вместе расположило ее к тому, что она называет своим покаянием. Ну, а Разумовский, малый не промах, этим воспользовался. Он представился тоже религиозным и необыкновенно нравственным. Он начал уверять, что его грызет тоска, мучит совесть за брачную жизнь без брака, без Божьего благословения. Вздумал уверять, что его в монастырь запереть нужно, вериги надеть, ну вот…

– В том-то и дело, что воспользовался. А ты что? Разве не мог ты также воспользоваться, также уверить? Да что и говорить: вся эта история ставит тебя как-то на второй план, как-то затеняет, и добро бы хоть человеком, а то просто каким-то чурбаном, бурсаком, от которого слова путного не услышишь. Прежде хоть пел, а теперь, как голос лопнул, так и на клирос поставить нельзя. За одно только и можно сказать спасибо, что не мешается и молчит, по крайней мере, пока не напьется. А тогда за то изволь переносить от него бог знает что; изволь вдаваться во все крайности, чтобы только как-нибудь успокоить, как-нибудь сладить и чтобы, по крайней мере, больших неприятностей не вышло, чтобы хоть на нож-то с ним не лезть. Ты знаешь, Мавра Егоровна моя всякий раз, когда я возвращаюсь с охоты, ездив с ним, и не выйдет никакой неприятности, благодарственный молебен служит. Да и точно. Что ты с ним станешь делать, как спьяна не только драться полезет, а просто велит шелепами отдуть или в плети поставить? Ты там на него после жалуйся. Ведь муж не башмак, с ноги не сбросишь! Ну и рассыпаешься мелким бесом, и порешь чепуху, чтобы в лад говорить. Именно чтобы большого-то избежать, а уж за мелочами и не гонишься. Вон и прошлый раз меня лафитом облил, да что делать? А все это твоя оплошность, твое, можно сказать, раскисанье. Ты не видишь, что у тебя под носом делается! Воспользоваться всем этим мог бы ты, особенно тогда, когда, благодаря Лестоку, как говорят, или уж просто так – может, на него и врут, но ты тогда свой случай просто за рога схватил. Ведь тогда в тебе просто души не чаяли.