Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2 — страница 59 из 75

– Государыня, – сказал в ответ Бестужев, с выражением восторженности, может быть напускной, придворной, тем не менее всегда производящей свое впечатление, хотя в то же время он чувствовал большое неудовольствие от того, что дело будет производиться под наблюдением Шувалова. – Я всегда знал, что справедливость и великодушие присущи крови Петра Великого, но теперь скажу, что Петр не умер. Гений его царит над нами в лице его великой дочери, умеющей для блага государства побеждать даже самую себя! Позволяю себе представить на ваше воззрение последнюю перлюстрацию дешифрованных депеш Мардефельда и Нейгауза. Из них вы изволите усмотреть, в какой степени настояние мое о необходимости раскрытия интриги, охватывающей бо́льшую часть вельмож вашего величества, вызывается насущными обстоятельствами.

И Бестужев, положив на стол бумаги, откланялся.


Несколько дней спустя Жозефина Леклер приказала разбудить себя ранее обыкновенного.

Она рассчитывала в этот день съездить к прусскому посланику графу Мардефельду, приемы которого назначались довольно рано; потом думала навестить бедного больного француза, приехавшего к ней с письмами из Франции и захворавшего от петербургской воды; в заключение думала завтракать у вернувшегося из Москвы Мятлева, который, говорили, положительно решил бросить московский разгул и остепениться, взяв на свое попечение только двух француженок.

«Я ему предложу, – думала Леклер, лежа еще в постели, – взять еще одну, с кругленьким личиком, с вьющимися на висках черными волосами и черненькими глазками, немножко жидовского типа, одним словом, мадемуазель Матильду; а другую – белокуренькую, с тоненькими чертами лица, розовенькими губками и чудными поэтическими голубыми глазками – Лизетту».

В это время востроносенькая француженка, горничная Леклер, вошла к ней в спальню с заспанными глазами и сказала, что уже семь часов.

Леклер торопливо вложила свои босые ножки в шитые золотом мягкие туфли, надела юбку, накинула сверх ночной кофточки батистовый, обшитый брюссельскими кружевами пудремант и села к зеркалу, распустив свои все еще густые и прекрасные волосы.

Горничная принялась их расчесывать с той ловкостью, к которой способны только француженки, и не прошло получаса, как головка Леклер, осыпанная пудрой, кое-где подвитая, с приколотым по тогдашней моде цветком, была совсем готова.

Нужно было принести теплой воды.

Горничная пошла. Но только она вышла из дверей спальни, как вскрикнула и воротилась назад.

– Что ты?

– Мадам, в зале солдаты!

– Что?..

Но расспрашивать Леклер много не пришлось, потому что солдаты без ружей, впрочем, стояли уже на пороге обеих дверей ее спальни, и из-за них вылетела черная фигура, с толстым, круглым и красным лицом, в сюртуке с вышитым золотым кантом по черному стоячему воротнику и с треугольною шляпой в руках.

– Ты Леклер? Жозефина Луиза, французская комедиантка? – спросил черненький человек, держа в руках какую-то бумагу.

Позади него появился не то служивый отставной подьячий, не то торгующий грек, с приподнятым откидным воротником и подпоясанный шарфом.

– Она, ваше благородие, она! – сказал он.

Это был официальный агент Тайной канцелярии, долженствовавший удостоверять личность арестуемых.

– Ты Леклер?

– Да, я Леклер, – отвечала перепуганная француженка. – Что вам угодно?

– По указу ее императорского величества и предписанию его высокографского сиятельства генерал-аншефа Александра Ивановича Шувалова я тебя арестую! Идем! Берите ее!

– Что вы? Что вы? Я ни в чем не виновата! – вопила растерявшаяся Леклер вне себя. – Я французская подданная! Мой всемилостивейший король… Да в чем же я виновата?

– Там узнаешь; разберут, кто твой король! Бери же, говорят! Что стали? – крикнул он на солдат.

– Да хоть одеться дайте, помилуйте!

– Какое тут одеванье. Ну дай ей накинуть что-нибудь потеплее и тащи!

И двое солдат подхватили под обе руки взвизгнувшую, почти раздетую, перепуганную француженку и поволокли ее из комнаты. Горничная едва успела накинуть на нее сверх пудреманта салоп. У подъезда втолкнули ее в какую-то парусинную фуру на дрогах. Арестовавший ее черненький человек сел подле.

– Пошел! – крикнул он, и фура тронулась.

Через полчаса фура остановилась перед подвалом. Леклер высадили и провели темным коридором в грязную комнату, в которой стоял письменный стол, покрытый оборванным и замасленным сукном.

За столом сидел чиновник, который записал ее имя, звание и приметы и указал на скамью, куда ее посадили. Арестовавший ее черный господин исчез. Леклер все еще не могла прийти в себя от страха.

Пришел другой чиновник, вместе с тем, который ее арестовал.

– Ну что? – спросил записывавший.

– Велено отвести в застенок.

– Пытать будут, что ли?

– Не знаю, надо думать – пытать.

Слово «пытать», будто ножом, кольнуло в сердце Леклер. Это слово ей было слишком знакомо, чтобы не понять. Впрочем, Леклер могла уже порядочно понимать по-русски.

Ее опять подхватили, опять повели по коридору, потом заставили еще спуститься на три или четыре ступеньки и ввели в странную комнату, с не виданными ею ранее орудиями и необыкновенной обстановкой.

Это был застенок.

Продолговатая, невысокая комната была разделена поперек на две неравные части, из коих в первой, меньшей, был настлан пол в виде помоста. На помосте стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, обшитый по краям золотым позументом. На столе стояло зерцало, несколько чернильниц и были положены бумаги. Вокруг стола стояли стулья, между которыми находилось два кресла, украшенных позолотой.

В другой части комнаты, в которую вела особая дверь, пол был земляной, усыпанный песком. Он приходился несравненно ниже помоста первой части комнаты. Вдоль задней стены и с боков были поставлены старые деревянные скамьи, почерневшие от времени и загрязненные от употребления; такие скамьи, по которым ясно было видно, что с теми, которым приходится на них сидеть, не думают церемониться.

Посреди этой части комнаты был вбит столб с приделанной к нему глаголем перекладиной, в конце этой перекладины был сделан блок, сквозь который проходила веревка, оканчивающаяся вплетенным в нее кольцом. Это была так называемая дыба, с виду весьма похожая на виселицу. Подле дыбы лежали ее принадлежности: хомут, веревка, бревно и гири, долженствовавшие усиливать ее действие, а на особо приделанном к дыбе крючке висели выделанные воловьи жилы.

С правой стороны дыбы стояла «кобыла», то есть бревно, устроенное в виде косой скамьи, с приделанной у высоких ножек небольшой перекладиной с отверстиями для просовывания рук. Понятно, что на такой кобыле можно было распластать человека, привязав его так, чтобы он не мог пошевелиться. Подле кобылы лежало несколько пуков свежих розог и стоял особый станок, на котором были развешаны разного рода плети, воловьи жилы и помещался длинный кнут, плетенный из ремня и со вплетенным в конец куском жесткой юфти.

С левой стороны дыбы стояли тиски для сжимания ног, винт для раздавливания пальцев на руках и жаровня с горящими углями, в которой добела раскаливались железные щипцы с деревянными ручками. Тут же на стене висели топор, палица и другие орудия казни и пыток.

Перед приходом Леклер в застенке были только двое помощников палача, прибиравших и расправлявших орудия своего ремесла. Это были два здоровых парня в красных кумачовых рубашках, на которых не могли быть так заметны пятна крови, как могли бы быть заметны на белом полотняном белье.

– Ты, Тимоха, не рассказывай мне о своей силе, – говорил один, размахивая плетью, – тут не сила нужна, а сноровка, ловкость! А уж по ловкости куда ж тебе! Сам Калистрат Парфеныч говорит, что по ловкости я первый человек; говорит, что у меня золотые руки, и точно, за себя я постою, это верно!

– А все без силы больно не ударишь, – заметил Тимоха.

– Ну нет! Я тебе скажу: сила силой, а ловкость и сноровка прежде всего. Хоть бы вот эта плеть: я буду класть удар подле удара, полоса подле полосы, ни разу не ударю по одному месту, а все рядом да подле, новинкой так и пойду. А после положу накрест, да так всю спину выпишу, что будто разрисованная станет, и ни сесть, ни лечь будет нельзя. Куда же тебе?

– Да коли силы настоящей нет, так все боли той не будет. Вот коли я ударю, так будь там хоть какой – почувствует; а ты что!

– Ну нет, ничто! – возражал Тимохе товарищ, которого, кстати сказать, звали Ефимом. – Наказание-то я куда больше тебя заставлю почувствовать. Оно так, что своей силой ты первый удар дашь такой, что всякий скажет: удар – ужас! А потом и пойдешь бродить и вкривь, и вкось, удар на удар, по одному месту. Пойдет кровь, а по крови-то уж человеку чувствия такого не будет; жару-то уж поддать будет нечем. У меня другое дело. Я всего человека этак широкими кровавыми полосами, будто узорами, распишу, а потом, вконец-то, как поперек буду бить, из каждого, то есть вот по этим узорам, цветочка, кровь пущу. А вот кнут, так тем ты со всей своей силой и разу не ударишь, как вот хоть бы Калистрат Парфеныч бьет, так что с каждым разом кусок мяса вырывает. Тут не сила нужна, а выхлест; а у тебя выхлеста-то и не будет. Знаешь, кнутом можно человека сразу перешибить, так что он тут же и душу Богу отдаст.

– Ну сразу-то не перешибешь.

– Нет, право! Вот я могу…

В это время ввели Леклер и посадили ее, дрожащую, обезумевшую, на скамью у задней стены, в нижней половине комнаты.

– Что это, пытать, что ли? – спросил Тимоха.

– А кто ее знает, должно, пытать! Калистрат Парфеныч приказывал, чтобы, на всякий случай, сегодня и дыба, и все к пристрастию готово было. А впрочем, и пытать-то, кажись, тут нечего, гляди какая! И так душа в теле еле держится, спужалась, должно, уж очень!

И точно, Леклер обводила застенок совершенно потерянным взглядом. Она не могла опомниться от ужаса перед всеми этими предметами, которые представились ей как нечто страшное, давящее, разящее. Она не могла даже подумать о том, что вот в этих тисках будут давить ее маленькие ножки, а этот винт будет щемить ее белые нежные руки, которые она так холила и берегла. А розги? А плети? Неужели ими будут ее бить, сечь? А каленые щипцы, жаровня? Неужели будут поджигать и рвать ее нежное тело? Страшно! Страшно! Ей казалось, что все эти предметы ожили; казалось, будто они сами встали и вот уже бьют, ломают, рвут, жгут. Что же это? Что же?.. Она закрыла глаза и сидела, бледная, омертвелая. В цветах, пудре, кружевном пудреманте, видневшемся через распахнувшийся салоп, в шитых золотом, надетых на босую ногу туфлях, она дрожала как в лихорадке и казалась бежавшей из чистилища или вставшей из гроба. Руки ее тряслись, зубы стучали один о другой.