И он начал диктовать:
– «По давнему обычаю моих предков, на поминовение моей души, Зацепинскому монастырю, церквам, бедным Зацепинского округа».
Он не забыл никого, ни самого Чернягина, ни камердинера-француза, ни повара, ни Гвозделома, ни Феклу, ни даже служащих в доме казачков, не говорим о дворецком, ключнице и Силантьевне, которым, утвердив вольные, назначил полное обеспечение до смерти. Молодому доктору, кроме платы за время и труд наравне с другими, Андрей Васильевич, щадя его деликатность, не назначил особой выдачи, но оставил ему на память золотой несессер, подарок какой-то герцогини, вроде первой покровительницы его дяди, и его жалованье обратил в пенсию.
Продиктовав все это, он прибавил:
– Поторопитесь же, мой друг, не жалейте денег, главное – скорей! Я чувствую, что недолго протяну!
Чернягин откланялся и через час уехал.
Андрей Васильевич потребовал к себе второго управляющего, архитектора, бурмистра, а потом и метрдотеля. С ними он занялся распоряжением как относительно начатой постройки дома, так и будущими своими похоронами и устройством себе последнего помещения в Зацепинском монастыре, в соборе Всех Святых, подле лежащих там отца его, дяди и всех Зацепиных. Похороны должны были происходить без всякой пышности, но с приличными благотворениями и исполнением служб в сорока церквах, в исполнении старинного обычая. Одним словом, он не оставил без внимания ничего, что могло относиться к последним минутам его жизни и тому порядку, который должен был выполняться до принятия имения новой владелицей. Потом, вспоминая последние минуты своего отца, он приказал раскрыть двери и допускать к себе всех, кто пожелает с ним проститься; причем приказал объявить, чтобы ему свободно высказывали свои просьбы и желания и что по возможности он постарается их удовлетворить. Желание его было исполнено, но заявленные просьбы были столь незначительны, что о них не стоило и говорить. Какой-то отец просил дозволения выдать замуж свою дочь в чужую вотчину, да какой-то мужик – простить недоимку по уважению многочисленности семейства. Русские люди, несмотря на кажущуюся грубость, настолько деликатны по своей природе, что будто чутьем угадали, что просить в это время у Андрея Васильевича значило бы пользоваться слабостью, стоять над душой, поэтому и не признали удобным беспокоить умирающего. На другой день приехал архимандрит отец Ферапонт.
– Бог милости прислал, многоуважаемый князь и многолюбимый сын мой духовный, – сказал он, входя и подавая Андрею Васильевичу просфору. – Во здравие и благоденствие!..
– Благодарю, святой отец! Здоров я буду, это несомненно! Там нет ни болезней, ни воздыхания… Что же касается благоденствия, то вот моя мольба: помогите мне перейти этот путь, чтобы он привел меня к истинному благоденствию… Я прошу вас, преподобный отец, как предстателя за всех нас, князей Зацепиных, перед престолом Всевышнего: помогите мне сделать этот переход к вечному здоровью и спокойствию достойно моего рода, достойно имени моих предков!
– Что вы этим хотите сказать, князь? – спросил отец Ферапонт серьезно. – Перед всемогуществом Божиим нет ни князей, ни рабов. Все мы одинаково, с чистым сердцем и раскаянием в душе должны будем, по Его неисповедимому промыслу, предстать перед Ним, в надежде на Его милосердие.
Андрея Васильевича укололи эти слова. Он приподнялся немного на постели и стал говорить громче, чем говорил, видимо силясь выразить яснее свою мысль:
– Не сомневаюсь, преподобный отец мой духовный, и не кичусь перед Господом. Но одному Бог дал талант, другому – десять. Не должен ли был последний принести Господу больше в трудах своих? Прося об облегчении мне перехода в лучшую жизнь, я хотел сказать, что если я не умел жить как истинный князь Зацепин, которому был дан не один талант, то хотел бы, по крайней мере, умереть настоящим Зацепиным, сознающим перед великим промыслом Божиим ничтожество свое, грех жизни своей…
Сказав это с усиленной энергией, Андрей Васильевич обессилел и замолчал, облокотясь на подушку. Но через минуту он продолжал слабым голосом:
– Да, в жизни своей я не умел понять того, что от меня требовал сам Бог, указывая на путь разума и добра. Я не понял своих обязанностей к земле Русской, к народу православному, возложенных на меня самим родом моим, самым именем предков моих. Я стремился к недостойному, думал возвысить себя тем, что меня бесконечно унижало. Я хотел идти по дороге, далеко прежде меня проложенной проходимцами и искателями наживы. Я забывал, что не след идти путем этим потомку Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха… И Бог наказал меня!..
Он опять замолчал, но через небольшой промежуток времени опять продолжал, как бы боясь, что не успеет всего высказать:
– Теперь, хоть перед смертью, я должен искупить этот грех перед родом моим. Хоть перед смертью я должен встать на ту его родовую почву истинного величия в сознании грехов и ошибок своих и пасть ниц перед правосудием Всевышнего.
И вот я прибегаю к вам, мой духовный отец. Примите душевное раскаяние мое и – постригите меня! Я желаю умереть, приняв ангельский образ инока, желаю умереть в схиме праведных!..
Отец Ферапонт был поражен этими словами.
– Сын мой, подумай, что ты говоришь? Ведь за произнесением клятвы нет возврата. Это великий шаг…
– Да, святой отец, я знаю это и умоляю исполнить мое желание, дозволить мне следовать примеру стольких предков моих, светлых князей дома Рюрика и Владимира Равноапостольного. Да поймут мои родичи, и если Бог сохранит имя князей Зацепиных в достойных потомках, то пусть вникнут, пусть усвоят они, что слава рода, величие имени заключаются не в интригах и крамоле, а в самоотрицании и благости… Постригите меня, святой отец, я уже отказался от всего земного!
– Но ты молод, мой сын! Божьему милосердию нет пределов, ты можешь выздороветь…
– Тогда я приму всякое послушание и буду жить для Бога! Я хотя и был знаком с Вольтером, но не стал атеистом, и верю, что премудрость Божия вразумит и научит меня… Я чувствую, что если Господу Богу угодно будет продолжить жизнь мою, то только в схиме я могу искупить свой грех и стать достойным потомком Ярослава Мудрого! – От оживления и усилий, с которыми Андрей Васильевич говорил, с ним сделались конвульсии. Доктора, обещавшие в будущем нервные припадки, переглянулись. Отец Ферапонт творил про себя молитву.
На обращенном к Неве балконе вновь воздвигнутого графом Растрелли Зимнего дворца, еще только отделываемого, сидели барон Александр Иванович Черкасов и Гедвига, тогда уже княжна Катерина Ивановна Биронова. Они, по приглашению великой княгини, вместе с ней и молодой, только что вышедшей замуж княгиней Дашковой, пришли полюбоваться этим произведением гениального художника, где роскошь и великолепие должны были состязаться с художественностью и изяществом. Великая княгиня с Дашковой пошли осматривать приготовляемую для нее и для ее мужа, великого князя Петра Федоровича, половину, а Александр Иванович и Гедвига любовались чудным видом на другой берег Невы с Петропавловским шпилем, крепостью и зеленеющими, несмотря на осень, островами и садами.
Гедвига сидела задумчиво. Александр Иванович говорил:
– Я слишком уважаю ваши воспоминания, княжна, чтобы мог себе позволить сказать вам что-нибудь, что могло бы вас огорчить. Ваша воля для меня все! Но я говорю не о себе, а о вас. К чему же томить себя только прошлым, когда перед вами будущее? Опять повторю: я не о себе говорю, хотя вы знаете, что за вас я душу готов отдать. Но пусть я буду отверженный, несчастный… Себя-то за что вы губите? Пусть бы перед вами были препятствия, была бы надежда отстранить их… А то ведь ничего такого нет. Все препятствия заключаются в бездушной холодности того, о ком вы думаете, и которую вы признали за ним сами. Зачем же думать только о том, что заслуживает одно ваше презрение?
– Разве можно задать себе, о чем думать, или, лучше, можно ли себя заставить о чем не думать? – спросила Гедвига.
– Нравственные силы души, княжна… – начал было говорить Александр Иванович, но Гедвига его перебила:
– Всегда склоняются перед явлениями мысли. Вы знаете анекдот? Какому-то алхимику принесли верный рецепт жизненного эликсира, рецепт вечной молодости и красоты. Ему сказали, что этот эликсир он должен сварить непременно сам, притом в течение всего времени приготовления ни разу не вспомнить белого медведя. В противном случае эликсир должен потерять свою чудодейственную силу. «Да зачем я буду вспоминать о белом медведе, когда я забыл даже о том, что белые медведи существуют?» – сказал алхимик в ответ на делаемое предостережение. И что же! Двадцать лет сряду, каждый день бедный алхимик принимался варить свой эликсир и ни разу не мог окончить, чтобы белый медведь не пришел ему в голову. Так он и умер, не испробовав чудных свойств этого эликсира. А казалось, так легко… Поэтому, друг мой, – я могу назвать вас этим именем, – не считайте себя ни отверженным, ни несчастным, если в этих словах вы подразумеваете сколько-нибудь меня, но… Если бы вы были отвержены мною, то разве я могла бы подчинить вам себя в такой степени, что каждая минута моей жизни, каждое движение моей мысли я приношу на ваш суд. Вы скажете: я подчиняюсь не вам, а доктору. Да, доктору; но такому доктору, которому верю, которого уважаю, которого люб… да, люблю, но только еще не той любовью, которою полюбила… Вам неприятно это воспоминание, и я не продолжаю. Скажу только: перестанем об этом говорить. Теперь еще не время, теперь рана еще слишком свежа! Когда придет это время, я и сама не знаю! Когда оно наступит, я скажу вам, как сказала когда-то и… Видите, я беспрерывно наталкиваюсь на воспоминания. Но что же делать, когда я не могу… – Она замолчала. Александр Иванович тоже замолчал.
– Но настанет же это время? Скажи, Гедвига! Дай хоть надежду, подари хоть взгляд!
– Ах, барон, – сухо ответила Гедвига. – Я сказала уже, что теперь я не могу, что это выше сил моих! Что теперь я и сама ничего не знаю! И зачем вы зовете меня Гедвигой? Я хочу даже забыть, что была когда-то Гедвига. Я Катерина! Если хотите, Катерина Ивановна. Это имя так хорошо! Оно мне так нравится!